прирождённому, для которого она совершенно несправедлива и является одной из тех поблажек, которые ему подчас делает закон. При всём том я не мог найти лучшей формулы.

Гарофало, разбирая моё сочинение, нашёл лёгкое средство согласовать идеи позитивной школы со статьями закона.

'Я полагаю, — писал он, — что именно относительно того предмета, о котором идёт речь, современное законодательство и применяется некоторым образом практически к различию, устанавливаемому Сигеле между прирождённым преступником и случайным, виновными в одних и тех же преступлениях, совершенных под влиянием толпы. В самом деле, если это различие возможно, то почему бы не наложить наказания во всей его жестокости на прирождённого преступника и, между тем, снисходительно относиться к преступнику в состоянии страсти, принимая во внимание отдельный умственный недостаток или какие-нибудь другие оправдания?

Почему Сигеле провозглашает полуответственность для тех, кто выбросил из окна Ватрена, имея в руках доказательства того, что они — прирождённые преступники?

Известно, что современное законодательство не принимает во внимание признаваемых нашей школой категорий загипнотизированных преступников. Но так как оно признает всякие снисхождения и оправдания, хотя это и не чисто научно, то на практике случается весьма часто, что на виновников одного и того же преступления смотрят совершенно различно, сообразно с индивидуальным характером каждого (что ежедневно случается с судьями, с властями, с присяжными)'.

Мне остаётся только согласиться с этими словами, заметив между прочим, что предложение Гарофало встретит некоторые затруднения. Так как смягчающие вину обстоятельства, вытекающие из того факта, что преступление совершено под влиянием ярости целой толпы, весьма обобщены нами, то судья может быть поймёт не всегда, почему они должны быть приложимы к одному (случайному преступнику) или неприложимы к другому (преступнику прирождённому). Если какой-нибудь мошенник и какой-нибудь честный человек, будучи одинаково возбуждены, ответят на возбуждение одинаковым преступлением, то мы можем легко увидеть разницу в наказании, так как обращаем внимание на преступника, а не на преступление, но иные судьи, обращающие внимание только на преступление, будут уверены, что для того чтобы логично выполнить свой долг, необходимо назначить одно и тоже наказание.

Будем, однако, довольствоваться надеждой на то, что здравый смысл судей применит наши идеи к преступлениям толпы, и что они глубоко проникнут в законы. В ожидании этого, изучение явлений коллективного преступления будет приготовлением почвы для законодательных реформ. «Целью и обязанностью писателя, — сказал Филанжиери, — должно быть сообщение полезного материала тем, которые стоят у руля правления».

Дополнение. Деспотизм большинства и коллективная психология.

По всей вероятности читатель (если только у него хватило терпения дойти до этого места) не забыл теории подражания-внушения, развитой нами под влиянием Тарда в первой главе этого сочинения.

Мне кажется, что эта теория, приложенная к конституционному праву, могла бы пролить свет на принцип преимущества, оказываемого большинству, — принцип, служащий ныне основанием политической жизни цивилизованных стран.

Вот почему я прибавляю в виде дополнения эти краткие замечания, желая только слегка коснуться вопроса, заслуживающего, по моему мнению, более подробного изучения.

Против деспотизма большинства храбро борются, хотя и с разных точек зрения, два отряда мыслителей: один может быть более многочисленный и, следовательно, сильный, это — индивидуалисты, другой я назову аристократами, отложив на некоторое время объяснение этого слова.

Индивидуалисты, исходя от Ст. Милля и Спенсера, стремятся, как указывает само их название, к единственной цели, справедливой и, по-моему, неоспоримой: увеличить права личности за счёт прав государства, расширяющихся ежедневно всё более и более.

'В прошлом функцией либерализма, — пишет Спенсер, — было — наложить границы на могущество королей; функцией настоящего либерализма в будущем — будет ограничение могущества парламента'.

До него Ст. Милль произнёс слова, относящиеся хотя и к другому случаю, однако выражающие мысль, аналогичную мысли Спенсера:

«Если бы весь человеческий род, исключая одного человека, имел одно и то же мнение, а этот человек держался противоположного мнения, то человечество не имело бы права заставить его молчать, точно так же, как и этот человек не имел бы права (если бы был в состоянии) заставить молчать человечество».

Итак, Спенсер и Милль желают уважения к меньшинству, чему, я уверен, никто не станет противоречить. Можно спорить о свойствах тех границ, которые нужно наложить на права большинства, но никто не осмелится отвергать того, что наложить их необходимо.

Оба цитируемые мною автора, а с ними, понятно, и их ученики, вовсе не уничтожают арифметического принципа, на котором зиждется вся наша политика; они допускают, что численность должна быть единственным судьёй во всех решениях, которые имеют право принять государство и, следовательно, парламент; они желали только уменьшить, насколько возможно, функции, возложенные на государство, а следовательно — и решения, которые оно должно принимать, с тем чтобы предоставить личности как можно более свободы и удобств.

Названные мною аристократами предполагают, наоборот, что деспотизм большинства — нелепость, и вот почему: большинство, говорят они, является, да и не может не являться, пошлым и посредственным в умственном отношении; позволять ему управлять собою — всё равно, что вручить скипетр в руки посредственности. Логика требует, чтобы миром управляли более интеллигентные, находящиеся в весьма ограниченном количестве, вместо того, чтобы дать управление в руки менее интеллигентных, находящихся в весьма большом количестве. Нелепо, чтобы голоса 100 крестьян или 100 рабочих равнялись голосу 100 культурных людей.

Следуя, как видно, примеру Карлейля, они преклоняются перед гением, делая его своим идолом, и питают ужасное презрение к филистерам (вот почему я назвал их аристократами), они отказывают последним в каких бы то ни было правах, давая первым привилегию управлять миром.

Говоря откровенно, если хорошо подумать относительно всеобщей подачи голосов, не придерживаясь предвзятых политических идей, то является сильное желание задать себе вопрос: почему, на основании какой невидимой причины, дворник или уличный точильщик имеют голос равный, предположим, голосу Спенсера? Дойдя до этого, вопрос, я полагаю, может быть разрешён только единственным образом: именно: приходится допустить отсутствие логики в законе, который, вопреки тому, что происходит в жизни, подводит под один уровень две неодинаковые личности.

Но после более глубокого исследования первое впечатление меняется, и даже очень.

В самом деле, положительно ли достоверно, что если преимущество оказывается большинству, то всегда одерживает верх образ мыслей и мнение лиц с посредственным интеллектуальным уровнем, сильных только благодаря численности? Не более ли достоверно, что только сама данная идея привлекает к себе большинство голосов, — идея, имеющая, очевидно, в себе большую привлекательность и родившаяся, следовательно, в голове великого человека?

Не знаю, удачно ли мои слова выражают мою мысль, но мне кажется, что с этого пункта можно предусмотреть, на что я мечу, и каковы следствия, которые можно извлечь от приложения коллективной психологии к конституционному праву.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату