– Что ж, остается только подосадовать… – сетует Гэндзи и переводит разговор на другое.
– О, как желал бы я прожить в покое остаток своих дней, чтобы никакие сожаления не омрачали душу, чтобы, удалившись от мирской суеты, можно было целиком посвятить себя заботам о грядущем. И все же обидно, что после меня не останется ничего, достойного воспоминаний. Есть у меня малолетняя дочь весьма незначительного происхождения, и я с нетерпением жду, пока она вырастет. Боюсь, что вы сочтете мою просьбу слишком дерзкой, но я был бы вам крайне признателен, если бы вы взяли на себя заботы о том, чтобы упрочить ее положение в будущем, открыв таким образом перед моим родом дорогу к процветанию.
В ответ нёго произносит всего несколько слов. Ее робкий, еле слышный голосок кажется Гэндзи таким трогательным, что, окончательно плененный, он остается в ее покоях до вечера.
– Разумеется, отрадно видеть свой род процветающим, но есть у меня и другое желание: я хотел бы жить, ничем не ограничивая своей свободы, созерцая, как сменяют друг друга времена года, как расцветают цветы – каждый в свой срок, как краснеют листья на деревьях, как меняется облик неба… Люди всегда спорили о том, что лучше – весенние рощи или осенние луга, но так и не удалось им прийти к единому мнению. К примеру, в Китае говорят, что нет ничего прекраснее парчи из весенних цветов. А в песнях Ямато отдается предпочтение очарованию осенней поры… (176). Любуешься одним временем года, потом другим, каждое по-своему прекрасно, и поистине трудно сказать, какие цветы прелестнее, какие птицы голосистее. Я хотел бы в своем скромном саду посадить весенние цветущие деревья и осенние травы, поселить там насекомых, впустую звенящих в пустынных лугах, чтобы всякий мог в полной мере насладиться очарованием, присущим тому или иному времени года. Но я еще не знаю, какому из них отдаете предпочтение вы? – спрашивает Гэндзи, и хотя ответить на такой вопрос нелегко, оставлять его без ответа тем более недопустимо, и нёго отвечает:
– Если даже вам трудно сделать выбор… Да и в самом деле невозможно сказать, что лучше… И все же «ничто не волнует меня так, как эти осенние ночи» (177). Быть может, потому, что сверкающая в саду роса напоминает о безвременно ушедшей…
Нарочитая неясность и незаконченность ее ответа приводят Гэндзи в восхищение, и, не сумев превозмочь сердечного волнения, он произносит:
Увы, порой я просто не в силах сдерживаться…
Что тут ответишь? Него предпочитает сделать вид, будто ни о чем не догадывается.
Можно предположить, что на этот раз Гэндзи не удалось сохранить обычной невозмутимости и нёго услыхала от него немало упреков. Судя по всему, он готов был пойти и дальше по этому опасному пути, но довольно быстро опомнился, уразумев, в какое затруднительное положение ставит женщину. Да и позволительно ли в его возрасте вести себя столь безрассудно? Гэндзи сидел, вздыхая, но, как ни трогателен он был в своей печали, ему так и не удалось смягчить сердце нёго.
Заметив, что она собирается потихоньку удалиться во внутренние покои, Гэндзи говорит:
– Боюсь, что невольно обидел вас… Но, право, когда б вы обладали истинно чувствительным сердцем… Надеюсь, что вы не лишите меня своей приязни, это было бы слишком жестоко. – С этими словами он выходит.
Женщине был неприятен даже аромат его платья, до сих пор витавший в покоях. Опустив решетку, дамы зашептались:
– Ах, как благоухает сиденье! Воистину, неизъяснимый аромат!
– О да, господин министр – само совершенство. Вот уж действительно заставили цветы вишни распуститься на ветках ивы (178).
– Так, и все же не к добру…
Гэндзи перешел в Западный флигель, но, прежде чем войти в покои, долго лежал на галерее, погруженный в глубокую задумчивость. Приказав повесить светильник подальше, он призвал к себе дам, чтобы развлекали его, рассказывая разные истории.
Гэндзи не мог не понимать, что сердце его до сих пор во власти безрассудных страстей. «В мои годы это недопустимо, – думал он. – Разумеется, прежде я вел себя еще неосторожнее и легко впадал в заблуждения, но то были ошибки неразумной юности, будды и боги, должно быть, простили меня. Теперь я, несомненно, стал рассудительнее и научился проявлять самообладание, ранее мне несвойственное». Эта мысль принесла ему некоторое облегчение.
Оставшись одна, него с мучительным стыдом вспоминала свой ответ Гэндзи. «К чему это высокопарное признание в любви к осени?» – раскаивалась она и, не умея отвлечься от этих мыслей, в конце концов почувствовала себя совсем больной. Гэндзи, встревоженный состоянием него, то и дело заходил ее навестить, причем не выказывал при этом никаких других чувств, кроме родительской нежности, правда, быть может, несколько чрезмерной.
– Предпочтение, оказываемое госпожой нёго осени, весьма трогательно, – как-то сказал он госпоже из Западного флигеля, – но не менее понятна и ваша любовь к весенним рассветам. Как бы мне хотелось жить, в полной мере наслаждаясь преимуществами каждого времени года, самыми утонченными увеселениями отмечая цветение разных деревьев и трав. Но, увы, государственные и иные дела оставляют мне слишком мало досуга. А уж о том, чтобы удовлетворить давнее свое желание, я могу лишь мечтать. Впрочем, при мысли о том, как вам будет одиноко…
Гэндзи ни на миг не забывал об обитательнице далекой горной усадьбы, но высокое положение, которое он занимал при дворе, не позволяло ему часто навещать ее. Женщине между тем казалось, что она познала сполна всю безотрадность мира, хотя вряд ли у нее были к тому основания… Она по-прежнему отказывалась переезжать в столицу, боясь затеряться среди остальных дам, и Гэндзи, не одобряя этой чрезмерной, по его мнению, неуступчивости и вместе с тем жалея госпожу Акаси, снова поехал в Ои под предлогом очередного молебна.
Жизнь в горном жилище с каждым днем становилась все более унылой. Даже человек, лишенный всякой чувствительности, наверняка затосковал бы здесь. Так что же говорить о госпоже Акаси? Каждый раз, когда Гэндзи приезжал к ней, она невольно вспоминала о том, сколько горя принес ей этот союз, и, хотя хорошо понимала, что он далеко не случаен, столь редкие встречи скорее печалили ее, нежели радовали, и Гэндзи не всегда удавалось рассеять ее тоску.
Сквозь густые заросли мерцают фонари, напоминая снующих над ручьями светлячков.
– Человек, не привыкший к такой жизни, не уставал бы изумляться, – замечает Гэндзи.
Да, все та же печаль… – говорит женщина, а Гэндзи отвечает: