Но Кестлер не изменил своего решения и, выхлопотав предоставляемую англичанам иммиграцию по скудной квоте, на свой страх и риск отправился в страну, о которой в то время почти никто ничего не знал.
В Палестине он стал халуцом, поселенцем без собственного капитала и практически без гражданских прав. Родителям, которые после прихода к власти фашистов уехали из Будапешта в Англию, Артур написал, что отправился в Палестину, дабы оправдать только что полученный диплом инженера. Это было ложью – в кибуце Хефци-ба он выполнял обычные сельскохозяйственные работы. Впоследствии в своих воспоминаниях Кестлер писал об этой маленькой коммуне как о гиблом месте, со всех сторон окруженном арабскими территориями: вокруг простиралась «каменная пустыня, царство малярии, тифа и разбойников-бедуинов». Но в то же время он с восторгом отзывался о Хефци-ба как о «блистательном символе свободы».
Кестлер верил, что в Палестине он наконец обретет смысл своего существования. Подобно многим представителям своего поколения, он считал, что век разума и прогресса кончился, а небо опустело, но, в отличие от них, не хотел и не мог примириться с мыслью о жизни в духовном вакууме: ознакомившись со статьями Жаботинского и прочитав несколько брошюрок о бесчинствах арабов в отношении евреев, Кестлер стал ревностным сионистом. Он был одержим бесконечно? стью – этакой ностальгией по абсолюту. Его не устраивала будничность принципа, что надо радоваться жизни «здесь и сейчас». Кестлер мечтал о торжестве идей справедливости, ради которых был готов пожертвовать всем – родиной, карьерой, материальными благами…
Уже через много лет он напишет о своих душевных исканиях следующее: «Я продвигался зигзагом, во мне было два противоположных импульса, заставлявшие метаться между политическим фанатизмом и пассивной созерцательностью».
Когда Кестлер поселился в кибуце, ему был 21 год, и, разумеется, о созерцательности тогда не могло быть и речи. Кибуц представлялся ему чем-то вроде ранних христианских общин. Вступая в него, люди приносили обет на всю жизнь: служить истине и пожертвовать ради нее всем. И для Кестлера, который жил по принципу «все или ничего», стремясь сделать свое пребывание на земле осмысленным, в то время не могло быть цели желаннее и ближе.
Ни разочарования, ни тупики, в которые заводила Кестлера его жажда абсолюта, совершенно не изменили его отношения к жизни. В кибуце ему дали лопату и направили обрабатывать поле. Ни на что не жалуясь и как должное принимая жесткую дисциплину, скудный рацион и минимум удобств, Кестлер работал от зари до зари. Он был всецело поглощен идеей справедливости и братства и, спокойно перенося все тяготы жизни, не мог смириться только с тем, что в кибуце была общая не только собственность, но и мысли, чувства и даже интимные стороны жизни. Кестлеру был чужд коллективизм в таких крайних формах, и, как он ни старался, так и не смог уйти от самого для него главного – быть самим собой, быть личностью, а не «человекоединицей».
Стремление Кестлера к индивидуальности не осталось незамеченным членами кибуца, и, когда после испытательного срока на общем собрании решалось, принимать его в общину или нет, все проголосовали против. Хотя данное решение не стало для Кестлера сюрпризом, однако самолюбие его было задето. Исключение из кибуца стало окончанием пролога той драмы, которая продолжалась всю его жизнь. Но тогда он вряд ли думал об этом и вряд ли представлял, насколько трагичным будет эпилог этой драмы.
В 1945 году вышло в свет его знаменитое эссе «Йог и комиссар», где писатель охарактеризовал два типа людей, которых считал основными для своего времени. Первый, йог – созерцатель, дорожащий больше всего на свете свободой духа и исповедующий кредо моральной чистоты, второй, комиссар – деятель, не представляющий своей жизни без политики и легко идущий на любые нравственные жертвы во имя грядущего всеобщего блага: торжества социальной справедливости.
Размышляя о трагической судьбе Кестлера, невозможно обойти вниманием его автобиографию, в которой есть один интересный момент. Кестлер писал, что всю жизнь он разрывался «между потребностью превратиться в ученика йога и желанием сделаться комиссаром».
В 1931 году Кестлер, снова удивив своих друзей, вступил в германскую компартию и стал секретным агентом Коминтерна. Не понимая мотивов этого поступка, люди, с которыми он общался, пришли к выводу, что это своего рода радикальный жест: разрыв с разочаровавшим писателя сионизмом. На самом же деле в сознании Кестлера шла настоящая битва комиссара и йога. Комиссар, предприняв стремительную атаку, победил йога, заставив последнего отступить. Но уступка йога была временной, он продолжал сопротивляться и через 9 лет одержал над комиссаром верх. Финалом этой борьбы стал роман Кестлера «Слепящая тьма» (1940) —произведение, в котором автор подвел итог трагедии множества людей, поверивших в ложный абсолют, обещанный большевиками.
Впервые мысль о «Слепящей тьме» возникла у Кестлера в Со? ветском Союзе, куда он приехал в качестве корреспондента «БЦ ам Миттаг», одновременно готовя пропагандистские материалы для коммунистической прессы. В СССР в то время шла коллективизация. Секретный агент Коминтерна, к своему ужасу, увидел не абсолют, а… умирающих от голода детей, не свободу личности, а людей, которые боялись не только говорить, но и думать свободно. Он наблюдал, как вчерашние герои-революционеры наутро оказывались «врагами народа», которых безжалостно расстреливали и хоронили в общих могилах… Он столкнулся с набирающим обороты «большим террором», одной из жертв которого оказалась его любимая женщина. Но, как ни странно, все это не мешало ему отправлять в Берлин репортажи о трудовых победах рабочих и крестьян.
Хотя, если задуматься, то ничего странного в этом не было. Кестлер не лицемерил и не испытывал душевных мук, потому что в ту пору он был очень схож со своим будущим героем Рубашовым из «Слепящей тьмы», старым большевиком, который и на Лубянке, перед расстрелом, не нашел ни малейшего изъяна в аксиомах, определявших его решения и поступки: «Мы заменили порядочность полезностью… то, что объявлено на сегодня правильным, должно сиять ослепительной белизной, то, что признано сегодня неправильным, должно быть тускло-черным, как сажа». Видимо, в то время Кестлер пытался сделать все возможное, чтобы окончательно превратиться в комиссара: он убеждал себя (как и Рубашов), что «субъективная честность не имеет значения», а «добродетель ничего не значит для истории». И ему почти удалось в это поверить. Почти…
Первые мысли о «Слепящей тьме» возникли у писателя как раз в эти годы. И, как он ни старался, но так и не смог их прогнать. Дав себе слово остаться коммунистом несмотря ни на что, он не сдержал его.
Вскоре он отправился в Испанию писать репортажи с фронтов гражданской войны, где был захвачен в плен франкистами и приговорен к казни. Но из тюрьмы в Малаге его вызволила европейская кампания, развернутая по инициативе журналистов-демократов. Потом Кестлер попал в фильтрационный лагерь во Франции, где и приступил к работе над «Слепящей тьмой». В 1939 году он добровольно вышел из компартии – йог в тот момент оказался сильнее комиссара.
Вот что он писал в своей биографии о том периоде жизни: «Мы жили в эпицентре бури, но ничего не замечали. Мы вели словесные битвы и не видели, что привычные слова утратили прежний смысл, что они указывают нам ложное направление. Мы обожествляли волю масс, а их воля клонилась к убийству и самоубийству. Мы считали капитализм пережитком и с радостью заменили бы его новейшей формой рабства. Мы проповедовали широту взглядов и терпимость и были терпимы к тому злу, которое уничтожало нашу цивилизацию. Наш социальный прогресс обернулся лагерями рабского труда, наш либерализм превратил нас в пособников тиранов и угнетателей, наше миролюбие поощряло агрессию и новую войну».
Но, разочаровавшись в большевизме, Кестлер не оставил своей идеи об абсолюте. В своей биографии неискоренимую «жажду абсолюта» он назвал болезнью вроде стигмата, «экспериментальным неврозом, приобретенным в лаборатории нашей эпохи», которая пробуждала у него «хроническое негодование». Желание оставаться в стороне, наблюдая за жизнью с позиции высокой нравственности, Кестлер воспринимал как «подлую трусость», а невмешательство – как преступление против человечества.
Хотя он сознавал, насколько важным для писателя является созерцание – соблюдение определенной дистанции по отношению к злободневным событиям, и в некоторой степени невмешательство – гарантия того, что творчество не превратится в сплошную пропаганду и призывы. Но пересилить себя Кестлер не мог: ему так и не удалось соблюсти дистанцию, которая необходима каждому писателю для отрешенного созерцания проблем общества. Расстояние между ним и мировыми событиями сокращалось до минимума при одной мысли о том, что три четверти людей, с которыми он «был знаком до тридцатилетнего возраста, погибли в Испании, были затравлены собаками в Дахау, отправлены в газовую камеру Бельзена, депортированы в Россию и там ликвидированы, выбрасывались из окон на тротуары Вены и Будапешта, задыхались от бессмысленного нищенского существования пожизненных эмигрантов». Это и была «лаборатория нашей эпохи».
И Кестлер сформировался именно в ней, он полностью принадлежал этой эпохе, потому что его ориентиры (сионизм, большевизм, сциентизм), сменявшиеся на первый взгляд необъяснимо, на самом деле являлись вехами эволюции одной и той же идеи, целью которой было пришествие земного рая. Но йог неустанно напоминал Кестлеру, что конца страшным опытам над человечеством и торжества земного рая не будет никогда. А комиссар стоял на своем, убеждая писателя любыми средствами добиваться невозможного.
Прожив более двух лет в Иерусалиме, Кестлер испытал в отношении этого города противоречивые чувства: с одной стороны, он считал, что Иерусалим «прекрасен надменной и одинокой красой крепости, высящейся среди пустыни», а с другой – что он «трагичен без катарсиса», «жестокий, фарисейский город, исполненный ненависти, недоверия, фарисейских святынь».
Когда Кестлер узнал о своем переводе в Париж, то испытал довольно сложное ощущение – радости и в то же время утраты. Но было и другое: его отъезд во Францию разрешал мучительную дилемму. В Иерусалиме его настойчиво приглашали в «Доар а-йом», где надо было писать на иврите, а Кестлер считал, что этот язык «совершенно не годится для выражения современной мысли, оттенков чувств, важных человеку ХХ века».
«Я мог отказаться от европейского гражданства, но не от европейской культуры», – писал Кестлер в своей биографии. Причем слово «культура» он наделил здесь особым смыслом: необходимостью свободно выражать свой личностный, присущий только ему взгляд на мир. Дело в том, что почти все произведения, писавшиеся в то время на иврите, имели политическое содержание с ярко выраженной идеологией кибуца – преобладания мы над я, т. е. коллективности над индивидуальностью. Видимо, Кестлер прекрасно понимал, что его переход на иврит привел бы к полной победе комиссара над йогом.
Внешне жизнь Кестлера в послевоенные годы складывалась благополучно: «Слепящая тьма», изданная тиражом всего в тысячу экземпляров и долго остававшаяся невостребованной читателями, постепенно сделалась одной из самых популярных книг ХХ века. Критики единодушно признали «Слепящую тьму» современной классикой.
В 1940-е и 1950-е годы увидели свет новые романы («Приезд и отъезд», «Время томления»), в которых Кестлер старался доказать гибельность любой идеологии и обосновать свою новую веру – веру в науку как единственное спасение для человечества. Споры вокруг этих книг не угасают до сих пор. И действительно, не все критики и читатели соглашаются с мнением автора, что моральное начало в современном мире олицетворяют только йоги, но преобразовать мир способны лишь комиссары, разумеется не на коммунистических, а на демократических основаниях.
В этих произведениях Кестлер впервые пришел к выводу, что йог и комиссар должны существовать в его сознании на равных правах, более того, они не могут существовать друг без друга: победа одного из них неминуемо приведет его к гибели.
Сразу после войны вышел роман Кестлера «Воры в ночи», а спустя 30 лет – «Тринадцатое племя». Оба произведения автор посвятил трагической судьбе еврейского народа в Палестине. Стоит заметить, что бурный отклик на эти книги был в основном критическим. В своих романах Кестлер отверг любую идеологию и довольно жестко высказался о тех политических концепциях, которые вдохновляли строителей еврейского государства. Мечты же о Земле обетованной автор назвал «опасным мифом», более того, он охарактеризовал их как форму тоталитарного мышления.
Проповедуя этику йога, Кестлер в глубине души прекрасно осознавал, что она бездейственна перед лицом жестоких коллизий, которыми движется реальная история. Он искал выход из этих противоречий, но так его и не нашел…