Результаты же следствия показали, что последней стреляла жена Пуго, она-то и положила пистолет затем на тумбочку. Бедная женщина не захотела расставаться со своим мужем и последовала его примеру, только стрелять ей пришлось дважды…
Глава 6
Когда кажется, что нет выхода
Самоубийство всегда неожиданно, оно – всегда шок. Многие русские писатели пытались размышлять на эту тему, стараясь найти разгадку подобного явления хотя бы только для себя. Вот как писал, например, знаменитый русский философ Василий Розанов:
«– Когда жизнь перестает быть милою, для чего же жить?
– Ты впадаешь в большой грех, если умрешь сам.
– Дьяволы: да заглянули ли вы в тоску мою, чтобы учить теперь, когда все поздно. Какое дело мне до вас? Какое дело вам до меня? И умру и не умру – мое дело. И никакого вам дела до меня.
– Говорили бы живому. Но тогда вы молчали. А над мертвым ваших речей не нужно».
Болезненнее всех переживал тему самоубийства, пожалуй, Ф. М. Достоевский. В его многочисленных романах и на страницах дневников обязательно встречается хотя бы один персонаж, наложивший на себя руки. Можно, конечно, искать причины такого внимания писателя к самоубийствам в том, что он вообще был склонен с пристрастием разбираться в «проклятых вопросах», но… Действительность, предстающая пытливому взору писателя, на самом деле отличалась необыкновенной жестокостью и трагизмом.
Так что хроникер, который задавал вопрос одному из героев романа «Бесы», Кириллову, не случайно возмущается: «Разве мало самоубийств?». Пресса тех лет просто изобиловала сообщениями о несчастных, покончивших жизнь самоубийством. Достоевский писал и об этом: «В последнее время газеты сообщали почти ежедневно о разных случаях самоубийства. Какая-то дама бросилась недавно в воду с елагинской „стрелки“ в то время, когда муж ее пошел к экипажу за конфектами <…>; в Измайловском полку застрелился молодой офицер; застрелился еще какой-то мальчик, лет 16 или 17; на Митрофаньевском кладбище найден с порезанным горлом кронштадтский мещанин, зарезавшийся от любви; в Москве девушка, соблазненная каким-то господином, утопилась от того, что другой господин назвал ее „содержанкою“. Цитата, приведенная выше, относится к 1871 году. А всего лишь за период с 1870 по 1887 год в России покончили самоубийством 36 тысяч человек».
Федор Михайлович, который отличался необычайной отзывчивостью и сострадательностью, конечно же, с содроганием узнавал о подобных несчастьях.
Знакомая Достоевского, писательница Л. X. Симонова-Хохрякова, в своих воспоминаниях рассказывала о нескольких беседах с Достоевским на тему самоубийства: «Федор Михайлович был единственный человек, обративший внимание на факты самоубийства; он сгруппировал их и подвел итог, по обыкновению глубоко и серьезно взглянув на предмет, о котором говорил. Перед тем как сказать об этом в „Дневнике (писателя)“, он следил долго за газетными известиями о подобных фактах, – а их, как нарочно, в 1876 году явилось много, – и при каждом новом факте говаривал: „Опять новая жертва и опять судебная медицина решила, что это сумасшедший! Никак ведь они (то есть медики) не могут догадаться, что человек способен решиться на самоубийство и в здравом рассудке от каких-нибудь неудач, просто с отчаяния, а в наше время и от прямолинейности взгляда на жизнь. Тут реализм причиной, а не сумасшествие“».
Кстати, в дневнике писателя, помеченном октябрем 1876 го? да, есть целая глава, посвященная двум самоубийствам. Среди прочего Ф. М. Достоевский пишет: «Для иного наблюдателя все явления жизни проходят в самой трогательной простоте и до того понятны, что и думать не о чем, смотреть даже не на что и не стоит. Другого же наблюдателя те же самые явления до того иной раз озаботят, что (случается, даже и нередко) – не в силах, наконец, их обобщить и упростить, вытянуть в прямую линию и на том успокоиться, – он прибегает к другого рода упрощению и просто-запросто сажает себе пулю в лоб, чтоб погасить свой измученный ум вместе со всеми вопросами разом. Это только две противуположности, но между ними помещается весь наличный смысл человеческий». Достоевский был уверен: в самоубийстве все, «и снаружи и внутри, – загадка». Иногда в жизни возникают опасности и конфликты, оказывающиеся страшнее самых кошмарных сновидений, и эти кошмары наяву нередко приводят человека к опасной грани, за порогом которой он надеется избавиться от ужасной реальности.
Издалека наплывал тяжелый, невнятный гул, напоминающий морской прибой. Вик д’Азир чувствовал, как он накатывается откуда-то из дальних лесов, становится все более угрожающим. Наверное, он темный и грязный от осенней пены и водорослей, погибших рыб и осьминогов. Сейчас прибой подойдет ближе, натолкнется на камни замка и снова отойдет далеко. Быть может, он не так уж опасен, как кажется… Вик с трудом открыл глаза, и окружающая реальность обрушилась на него, как молот. Значит, он все еще жив. Вик не сразу осознал, где находится. Его окружала темнота с пляшущими на стенах огненными отблесками. Красные блики пробегали по портретам его предков. Все деды и прадеды, ведущие происхождение от великого Конде, смотрели на него осуждающе. Они сберегли свой титул, отстояли владения, они сражались в Крестовых походах. Один из них получил меч от самого короля, другой бросился на этот меч, чтобы не попасть в плен мусульман, окруживших их войско неподалеку от Иерусалима. Боже мой, как это было давно… Как и рассказы о них молодого воспитателя-аббата. Как и его напутствия о том, что Вик не должен посрамить их славное имя и быть достойным великого Конде. Правда, Вик помнит, как через некоторое время проповеди аббата приобрели совсем другое направление. Его воспитатель зачитывался книгами Руссо и говорил, как прекрасно вернуться к природе, жить естественной жизнью. («Крестьянской, что ли?» – думал Вик, но ничего не произносил вслух.) Проповеди добрейшего аббата не оставили ни малейшего следа в его душе, как и захватившие все общество напряженные размышления о тяжкой доле простого народа. Вик любил поездки по ночному лесу, бешеный топот коня, шелест огромных нормандских дубов и журчание тайных источников. Ночью лес всегда преображался, и Вик, подолгу стоя у огромных менгиров, представлял, что вот сейчас из-за этого высокого кустарника покажется белый единорог, таинственное животное, украшающее его фамильный герб. А может быть, выйдет высокий друид с белой, как снег, бородой и предскажет его судьбу…
Однако его судьбу предсказал не друид. Это произошло зимой 1788 года, когда Вик пришел на заседание Французской академии. Там давал ужин герцог де Нервей; говорят, что человеком он был умным, весьма начитанным и образованным, по крайней мере настолько, чтобы оказывать всяческую материальную помощь и поддержку Шодерло де Лакло, Бомарше и Шамфору.
Граф Вик д’Азир чувствовал себя в своей стихии. Он проходил мимо знатных дам, касаясь края их одежды как бы невзначай, и они не закрывались веерами, даря ему легкие и многообещающие улыбки. Вик знал, что он привлекателен, и ему это нравилось: мягкий овал лица, серые прозрачные глаза, темные густые брови и непослушные черные волосы, которые эти герцогини так любят гладить среди густых ночных кустов жасмина, когда все вокруг напоено ароматом цветов, пением соловьев и бессмысленным, но всепоглощающим счастьем. Наверное, так же счастливы бабочки, великое множество которых легко порхает в фамильном имении Вика.
Придворные, академики, известнейшие ученые и вольнодумцы уже собрались за столом и успели как следует подкрепиться мальвазией. Обстановка становилась все более свободной, реплики звучали громче и откровеннее. Шамфор прочел одну из своих фривольных сказок, и дамы слушали его, не рдея, а открыто смеясь. «А помните, как написано у маркиза де Сада? – услышал Вик голос герцогини де Граммон. – Старый лекарь достал свой скальпель и, криво усмехнувшись, сказал проститутке Фаншон: „Я вовсе не нуждаюсь в твоих дырках, они мне все известны; я сделаю их сам, причем столько и в таком размере, как мне это покажется интересным“». Все окружающие залились веселым смехом. Вик улыбнулся, но почувствовал, как по его спине пробежал неприятный холодок. «Слушай, Вик, а ты, как мне кажется, не в восторге», – прозвучали рядом с ним слова, и граф обернулся. В то же мгновение его улыбка стала теплой и искренней.
«Брат!» – радостно сказал он. Рядом с ним стоял Гийом де Монвиль, обожаемый двоюродный брат, любимец всех придворных дам. Говорят, его жертвой стала даже принцесса де Ламбаль, известная своей суровостью к мужчинам. Но против Гийома устоять было невозможно, как невозможно было противиться солнцу. Его прозвали «ледяным ангелом» за удивительную красоту и солнечную улыбку, словно пробивающуюся сквозь лед. Вик обнял Гийома и взглянул в его смеющиеся зеленые глаза. «Ты-то что здесь делаешь, бедный мой мотылек?» – «Здесь слишком много красавиц, – отвечал Гийом, откидывая со лба непослушную черную прядь волос, – а сегодня вечером я совершенно свободен». – «Тебе нравится то, что пишет маркиз де Сад?» – удивился Вик. – «Мне смешно, и только», – сказал Гийом.
Пока они разговаривали, собравшиеся успели дружно поаплодировать стихам о том, что счастье в мире наступит после того, как «на кишках последнего аббата повесят короля». «Это уже чересчур, – подумал Вик. – Этого много, слишком много…». «Гийом, давай уйдем», – попросил он. «Ну погоди, – махнул рукой Гийом, – ну еще минутку, сейчас что-то начнется, я чувствую».
Старый академик, подняв бокал мальвазии, провозгласил тост за грядущее царство разума и справедливости. «Как жаль, что я не увижу его», – добавил он со вздохом. «Вовсе нет, – неожиданно спокойно прозвучали слова, – вы все, господа, увидите лицо этой революции, этой справедливости с завязанными глазами и поднятым мечом, этого монстра, который поглотит вас всех; всех, кто здесь присутствует». Кружок гостей раздвинулся, и в его центре оказался Казотт, человек милый и любезный, но, как говорили, состоявший в секте иллюминатов.
«Что вы хотите всем этим сказать, господин пророк?» – надменно промолвил маркиз Кондорсэ. «Ничего, маркиз, кроме того, что своих желаний следует немного побаиваться: они имеют свойство исполняться! Так и вы: увидите революцию, но погибнете, выпив яд в темнице, чтобы не погибнуть от рук грязного палача». – «У меня нет даже такой оригинальной манеры – носить с собой яд», – сказал Кондорсэ. «Нет, значит, появится, – отрезал Казотт, – в эти благодатные времена многие станут носить с собой яд, как носовой платок». – «Но какие тюрьмы и палачи могут существовать во время торжества всеобщего царства Разума?» – «А во времена Разума и Справедливости только такое и возможно, – усмехнулся Казотт, – все французские храмы будут посвящены этому самому Разуму, а когда каждого из вас Огненный Архангел станет судить по справедливости, то ни для кого не найдет оправдания. Ибо еще в Библии было сказано, что нет человека без греха. Он обвел глазами всех присутствующих и добавил: „Из вас только один Шамфор мог бы избежать участи погибнуть на эшафоте. Он стал бы одним из главных жрецов в этих проклятых храмах Разума и Справедливости, но предпочтет вскрыть себе вены бритвой. С непривычки у него, конечно, ничего не получится, но такова судьба. В конце концов всем нам суждено умереть, и это немного утешает. Вы же не рассчитывали, надеюсь, жить вечно?“.
Воцарилось неловкое молчание, а Казотт продолжал перечислять: «Господа… Мальи, Руше, Мальзерб… Не пройдет и шести лет, и все вы погибнете на эшафоте, и ваши головы поднимут над рукоплещущей толпой».
Герцогиня де Граммон неестественно рассмеялась: «Господин Казотт, то, что вы говорите, и притом так серьезно, больше напоминает безумие. Вы перерезали всех наших мужчин. Хорошо, хоть нас не тронули. Женщин, я думаю, пощадят?» – «Зря вы так думаете, герцогиня, – сказал Казотт. – Ваш пол не защитит вас, и все вы, включая принцесс крови, отправитесь к месту казни на грязной телеге, с руками, связанными за спиной, под хохот и одобрение доброго французского народа». – «Фи, – воскликнула герцогиня, прикрываясь веером, – отвратительная шутка, господин Казотт, вы испортили нам вечер. Ну да ладно, скажите еще одно: хотя бы духовника нам предоставят?» – «Нет, герцогиня, – холодно отвечал Казотт, – последним, кому будет предоставлена подобная привилегия, станет король Франции».
Герцог Ниверне нахмурился. «Хватит, господин Казотт, довольно вы здесь порезвились». Казотт молча повернулся, чтобы покинуть зал, но напоследок обвел