коротком поводке.
Сафонов покосился на сидящего рядом экстрасенса. Тот сидел с отсутствующим видом. Конечно, Сафонов был жмот, и львиная доля бабок осела у него в кармане. Но тут уж ничего не попишешь. Как говорится, кто что охраняет, тот это и имеет. Бог не фраер, он все видит и каждый грех на карандаш берет. В конечном счете ему, Онгоре, на этого кооператора было наплевать, как и на всю потребкооперацию Союза в целом. Да и район этот Богом проклятый Онгоре был глубоко безразличен. И на деньги ему было наплевать. Денег у него было столько, что можно было весь этот Бузулуцкий район купить, на куски порезать да знакомым раздарить. Не в деньгах, как говорится, счастье. Главное — авторитет и этот… как его теперь называют… имидж. Они к любым деньгам дорогу открывают. Главное, чтобы люди тебе верили. Сафонов, безусловно, ворюга — и трети из положенного не заплатил. Ишь, сучок, жмется, за карман свой переживает. Нечего сказать, тепленькая команда подобралась! Другие бы за этот феномен обеими руками ухватились бы, ведь, можно сказать, очевидцы, участники чуда. А этим своего места на курином насесте жалко. Тоже мне первые парни на деревне! Этот, из сельпо, только за хапнутое переживает, ему бы урвать кусочек — и в чулан.
Про мента вообще говорить не стоит. Скажут ему «фас», он тебя без штанов оставит, крикнут «фу», он и отвернется, вроде ничего не видел.
Легионеры громыхали по раскисающему под дождем грейдеру словно товарняк с сельхозтехникой на платформах.
В салоне автомашины было сумрачно. Широкие спины районных руководителей загораживали обзор, а в узенькое заднее окошко «уазика» врывались сполохи молний, крупно высвещая испуганное лицо переводчика.
Гладышев вздрагивал при каждом раскате грома, трусливо поглядывая вокруг.
«Ну, переводил. Что в том плохого? Не я, так другой нашелся бы. Я же взаимопонимание обеспечивал. А тут того и гляди впаяют срок за сотрудничество с оккупантами. И вполне свободно посадить могут. Или в психушку отправят. Там, говорят, вообще полный беспредел. А если еще и аллею Цезарей припомнят? Степа, Степа, лучше бы ты бюсты партработников лепил. Или рисовал комбайнеров на полевом стане среди колосящейся ржи. А может, мне с ними уйти? Латынь я знаю, смогу с тамошними властями взаимопонимание найти. Фидий не Фидий, а некоторые способности имею, буду бюсты тамошних па-ханов ваять, еще и в веках останусь! Нет, Степа, в этом что-то есть! Обдумать бы это хорошенько, да времени в обрез. А собственно, чего обдумывать-то? Там слава и деньги, здесь зона или психушка. Поставь перед таким выбором Репина или, скажем, Коненкова, только бы их в нашем столетии и видели! Да… Не горячись, Степа, такие решения с ходу не принимаются!»
Степан Николаевич посмотрел в маленькое окошко заднего вида. Легионеры бодро шагали по раскисшему грейдеру, только комья грязи в стороны летели. Бравые ребята, таких дождем и молниями не смутить. Как говорил один русский поэт — гвозди бы делать из этих людей!
'Черт меня дернул с ними связаться! Цезарей поналепил, идиот. Лучше бы я аллею Колхозника создал. С бюстами доярок и механизаторов на постаментах. Особенно доярок. У них, если приглядеться, кроме бюстов, вообще ничего нет.
Господи! Громыхает-то как! Ни хрена у нас не получится. У нас вообще никогда ничего не получается. Потому что мы все через задницу делаем. Ну, Онгора, понятное дело, деньги отрабатывает. Но районное начальство почему ему поверило? Как пацаны купились, честное слово! Нет там, на Меловой, никакого прохода в прошлое. Напрасно только людей под дождем гоняют. И мент сидит, слова лишнего не скажет. А если все-таки получится? Может, все-таки есть проход? А мент для того и сидит, чтобы после ухода римлян наручники на руках их переводчика застегнуть? Тогда все припомнят — и пленэры с ученицами, и аллею Цезарей, и переводы, и вообще… Вполне могут весь изъятый римлянами самогон в вину мне поставить!'
Гладышев снова тоскливо посмотрел в окошко, и в это время с сухим треском, переходящим в орудийный грохот, раскатился гром. Сизо-черные тучи ходили совсем низко, и римский громовержец Юпитер высматривал с небес милицейский «уазик», чтобы поразить его молнией.
Меловая гора была уже совсем близко, и Степан Николаевич явственно ощутил на своих запястьях холодные ободки наручников. Боже мой! Учитель рисования едва сдержал бьющийся в черепе извечный русский вопрос — за что?
Он откинулся на узкой скамеечке, стараясь не встречаться взглядом с равнодушным экстрасенсом. Дождь шуршаще барабанил по натянутому брезентному верху «уазика». «Господи! — мысленно застонал Степан Николаевич. — Кто же знал, что так все получится? Кто знал?» — и Гладышев принялся осторожно и незаметно для окружающих биться затылком о натянутый влажный брезент.
Глава двадцать седьмая
Дождь настроения не прибавлял. Да и о каком настроении можно было говорить, если все до нитки промокли? Сидеть бы сейчас в теплой хате или, на худой конец, в сухой казарме, так нет, надо было тащиться за десять километров от Бузулуцка ради эфемерной возможности вернуться в свое время! Опять возвращаться в пески, где свирепствуют антропофаги, опять драться за цезаря и чужие богатства, опять хоронить погибших и залечивать раны…
Это только в исторических трудах моритури де салютант цезарю. Нормальному воину умирать не хочется. Нормальному воину хочется мира, денег хочется вдоволь, семьи хочется, баб хочется, детишек и внуков на колене потетешкать хочется…
Вот и представь, читатель, с каким настроением легионеры месили жирную бузулуцкую грязь. И даже идущий впереди центурион был задумчив и угрюм. Предположим, что местные начальники были правы. И что же? Возвращаться в африканские пески? Птолемею Присту и в Бузулуцке было неплохо. Говоря откровенно, именно в Бузулуцке центурион ощутил покой и, даже можно сказать, счастье. Хороший дом, уютная женщина, прекрасные собеседники — что еще нужно мужчине, растратившему себя в боевых походах, вдоль и поперек израненному, за сорок лет ничего не заработавшему, кроме ноющих к ненастью шрамов? Уж лучше в штанах ходить, лучше хлеборобством или скотоводством заниматься, чем сложить голову в никому не нужных песках во славу цезаря, который никогда не узнает о совершенном в его честь подвиге.
Холодные струйки дождя катились по бритому лицу центуриона.
Снова раскатился в небесах гром, впереди извилисто заплясали молнии. Слева в поле стояла высокая, уже наливающаяся колосом пшеница, справа бесконечной стеной тянулась лесополоса. Рычал впереди милицейский агрегат, на котором ехало высокое районное начальство, а позади в мареве дождя оставались белые домики Бузулуцка, в которых безутешно и нешуточно рыдали оставленные легионерами женщины.
Впереди в сполохах молний и тумане дождя вставала неизвестность.
Центурион обернулся.
Лица идущих следом легионеров были мрачны, но солдаты привычно держали строй. Мало уцелело из тех, кто на шестидесяти восьми кораблях когда-то отправился к песчаным знойным берегам, кто дрался во славу цезаря и Рима; уцелевшие остатки легиона, ветераны и юнцы, месили грязь северных земель, возвращаясь в пенаты.
И в который раз центурион задал себе вопрос: чего ради?
Им сказали, что чужая им эта земля и чужды они земле этой.
Так ли это?
Сомнения мучили центуриона, сомнения мучили его солдат.
Гней Квин Мус пребывал в отчаянии, потому что он любил и оставил возлюбленную. Все доблестные победы во славу цезаря и великого Рима он бы отдал, чтобы никогда не расставаться с предметом своей любви. Старший Широков, как выяснилось, совсем не возражал против брака Гнея Квина Муса с Леночкой. «Ты, Гней, паренек правильный, — сказал он. — А что ходок, так в том беда невелика, сам по молодости лет не одну курочку пощупал да потоптал». Смысл непонятной Мусу идиомы объяснил