— Пора шить для нее саван, говорю я вам, — сказала вещунья. — В песочных часах ее, что держит смерть, высыпаются уже последние крупинки. И что тут удивительного — немало их трясли, эти часы! Скоро начнут падать листья, но ей не видать, как в день святого Мартина ветер станет кружить их по земле.
— Ты, кажется, три месяца ходила за ней, — сказала параличная старуха, — и получила за это, чтобы не соврать, два золотых?
— Как же, как же, — криво усмехнулась Эйлси, — и сэр Уильям посулил мне красную рубашку в придачу, позорный столб, веревку и бочку смолы. Недурно? Все за то, что я с утра до вечера нянчилась с его слабоумной дочкой. Приберег; бы лучше такой подарочек для своей женушки.
— Говорят, с ней опасно иметь дело, — сказала Энни Уинни.
— Глядите, — оживилась Эйлси Гурли, — вон она гарцует на серой кобыле. Ишь какой гордой красавицей сидит в седле! А ведь в ней одной больше дьявольщины, чем во всех шотландских ведьмах, что когда-либо летали на шабаш над Норт-Бериком.
— Что вы тут мелете о ведьмах, старые образины! — прикрикнул на них Мордшух. — Уж не творите ли вы здесь чары, чтоб накликать беду на молодых? Убирайтесь подобру-поздорову! А то как возьму дубинку, так живо найдете дорогу до дому.
— Ой, ой, ой! — притворно запричитала Эйлси Гурли. — Как же мы возгордились в новой черной рясе и напудренном парике! Будто уж сами никогда не знавали ни голода, ни холода. И мы, конечно, будем сегодня пиликать на скрипке и потешать гостей в замке вместе с другими горе-музыкантами, сбежавшимися сюда со всей округи? Смотри, как бы у тебя дека не треснула, Джонни. Вот так-то, дружок!
— Будьте свидетелями, люди добрые, — вскричал Мордшух, — она грозится наслать на меня беду, порчу на меня напускает Ну, погоди ж ты у меня. Если нынче ночью со мной что случится или скрипка моя сломается, так тебе не поздоровится. Век меня будешь помнить. Потащу тебя и в суд и в синод. Я теперь сам вроде пастора: не кто-нибудь, а церковный сторож в большом приходе.
Если взаимная ненависть, существовавшая между старыми колдуньями и остальной частью рода человеческого, отвратила их сердца от веселья, то этого никак нельзя было сказать об окрестных жителях.
Великолепие свадебного поезда, яркие наряды, резвые кони, праздничный вид красивых женщин и блестящих кавалеров, прибывших на венчание, — все это произвело свое обычное действие на толпу. Когда жених и невеста вышли из церкви, народ приветствовал их криками: «Да здравствуют Эштоны и Бакло!», грянули выстрелы из пистолетов, ружей и мушкетонов — салют в честь новобрачных, и все собравшиеся повалили в замок. Правда, нашлось несколько стариков и старух, подтрунивавших над помпезным шествием выскочек Эштонов и вспоминавших былые дни благородных Рэвенсвудов, но и они, соблазнившись обильным угощением, которое в этот день ожидало в замке и богатых и бедных, несмотря на предубеждение, признали власть 1'Amphitrion ой l'оп dine. note 48.
Таким образом, сопровождаемая многочисленной свитой, состоящей из богатых, равно как и бедных, Люси возвратилась под родительский кров. Бакло всю дорогу ехал рядом с молодой женой, но, не зная, как вести себя в новом положении, заботился только о том, чтобы показать себя и свое искусство наездника, отнюдь не стремясь завязать с Люси беседу. Наконец под несмолкаемый гул радостных приветствий новобрачные благополучно прибыли в замок.
В старину свадьбы справлялись пышно, при большом стечении народа — обычай, отвергнутый в наш более утонченный век. Эштоны задали гостям роскошный пир, остатков которого хватило не только слугам, но и горланящей у дверей толпе; при этом хозяева приказали выкатить множество бочонков эля, так что веселье во дворе не уступало ликованию в покоях замка. Мужчины, по обычаю того времени, долго сидели за столом, ублажая себя дорогими винами, тогда как дамы с нетерпением ожидали их появления в зале, чтобы, как водится, завершить свадебное празднество балом. Наконец, довольно поздно, мужчины, разгоряченные вином и оживленные ввиду радостного события, явились в зал и, сняв шпаги, пригласили потерявших всякое терпение дам на танцы.
На хорах уже играла музыка, разносившаяся под сводами древнего замка. Хотя по правилам этикета бал должны были открыть новобрачные, леди Эштон, сославшись на нездоровье дочери, сама подала руку Бакло и предложила ему начинать.
Но в ту минуту, когда, грациозно откинув голову, леди Эштон застыла в ожидании первого удара смычка, возвещавшего начало танца, она вдруг увидела странную перемену в убранстве зала.
— Кто посмел заменить портрет? — невольно воскликнула она.
« Все взоры мгновенно устремились на стену, и те из гостей, кому приходилось бывать в этом зале раньше, с удивлением заметили, что на месте изображения отца сэра Уильяма висел теперь портрет сэра Мэлиза Рэвенсвуда, словно с гневом и мстительной усмешкой взиравшего на собравшееся здесь общество.
Подменить портрет могли лишь в короткий промежуток времени, когда зал оставался пустым, и никто ничего не заметил, пока не зажгли люстры и канделябры для бала. Мужчины, со свойственной им надменностью и горячностью, потребовали немедленно разыскать виновника, оскорбившего хозяина и всех гостей; но к леди Эштон уже вернулось самообладание, и она объявила, что это — не стоящая внимания проделка полоумной служанки, содержащейся в замке из милости: бедняжка наслушалась рассказов Эйлси Гурли о «прежнем семействе», как леди Эштон называла Рэвенсвудов. Злополучный портрет немедленно вынесли, и леди Эштон открыла бал. Грациозность и достоинство заменяли ей очарование юности, и, глядя на нее, нельзя было не согласиться с неумеренными похвалами, которые расточали ей старики, уверявшие, что она танцует несравненно лучше молодых.
Возвратившись на место, леди Эштон обнаружила, что, как и следовало ожидать, Люси покинула зал, и тотчас поспешила за нею следом, намереваясь изгладить то тяжелое впечатление, которое, по всей вероятности, должна была произвести на дочь таинственная замена портрета. По-видимому, опасения леди Эштон не оправдались, так как примерно через час она вернулась к гостям и, подойдя к новобрачному, шепнула ему что-то на ухо, после чего тот вышел из круга танцующих и исчез. Музыка играла все громче, пары кружились в танце со всем пылом молодости, вдохновляемой весельем и праздничным настроением, как вдруг раздался страшный, пронзительный вопль. Музыка замолкла, танцы прекратились. Крик повторился. Тогда полковник Эштон, схватив канделябр и потребовав у Генри, исполнявшего обязанности шафера, ключ от спальни новобрачных, бросился туда, сопровождаемый сэром Уильямом, леди Эштон и несколькими ближайшими родственниками; гости, оцепенев от ужаса, ожидали их возвращения.
Подойдя к спальне, Шолто постучался и окликнул сестру и Бакло, но ответа не последовало: из спальни слышались только приглушенные стоны. Тогда полковник решительно толкнул дверь, но что-то лежащее изнутри мешало отворить ее. Наконец дверь подалась — на пороге в луже крови лежал несчастный жених. Присутствующие не могли сдержать крик ужаса, и гости, услышав это новое подтверждение беды, толпою ринулись в спальню.
— Она его убила, — шепнул Полковник матери. — Ищите ее!
И, выхватив шпагу из ножен, он стал на пороге, громко крича, что никому, кроме пастора и доктора, не позволит войти в комнату. Бакло еще дышал; его подняли и перенесли в соседнюю опочивальню, куда собрались его друзья; встревоженные и негодующие, они горели нетерпением поскорее узнать приговор врача.
Между тем сэр Уильям, леди Эштон и прибежавшие с ними родственники обыскали брачное ложе и обшарили всю спальню, но никого не нашли, а так как в этой комнате не было второго выхода, то оставалось предположить, что Люси выбросилась в окно.
Вдруг один из искавших, случайно наклоняв свечу, заметил что-то белое в глубине большого старинного камина. Это была Люси. Она сидела или, вернее, скорчилась, поджав ноги, словно заяц, волосы ее были растрепаны, ночная рубашка разодрана и забрызгана кровью, глаза дико блестели, лицо сводила судорога.
Увидев, что ее обнаружили, она что-то быстро и невнятно забормотала, затем принялась корчить гримасы и, растопырив окровавленные пальцы, торжествующе замахала руками.
Только с помощью служанок несчастную удалось силой извлечь из ее убежища; когда же ее выводили из комнаты, она обернулась и, словно насмехаясь и торжествуя, произнесла единственные за все