Бушлов привскочил на нарах, как подброшенный.
— У меня спрашивай, а не сводку! — закричал он, уже не сдерживая голоса. — И слушай, что тебе скажу я! Их наступает много дивизий, целая армия — они гибнут, нельзя же так, атаковать эти линии в лоб, без подготовки, а их посылают атаковать! Разве я допустил бы это? Но я тут, а не там, я ничего не могу сделать, лучше уж меня расстреляли бы, чем знать, что они погибают оттого, что я не с ними, а на этих проклятых нарах!
Он снова глухо зарыдал. На этот раз и Провоторов заговорил не сразу, а когда он заговорил, я понял по его изменившемуся голосу, что и он страдает, может быть, не меньше Бушлова.
— Успокойся! — повторил он. — Нужно немедленно что-то предпринять. Завтра напишешь новое заявление на имя Сталина, другое — Ворошилову, третье
— Мо-лотову. Я передам их знакомому летчику, он доставит без промедления в Москву. Не может быть, чтобы там, в конце концов, не взялись за ум! Не враги же они своему народу! Ну ошиблись, ну перезверствовали — пора, пора поворачивать, пока не съели подлинные враги!
Они долго еще шептались, потом Бушлов затих. Он заснул внезапно. Он лежал на боку, широко раскрыв рот, и во сне дергался и стонал.
Провоторов устало сел на свои нары. Он закрыл глаза и покачал головой. Я молчал, зная, что он заговорит первый.
— Да, — сказал он, — вот так и идет наша жизнь, Сережа. Так она и идет. Они без нас — там, а мы здесь — ни для чего, ни для кого…
— Кто этот человек? — спросил я.
— Бушлов? Видный работник Генштаба, знаток линии Маннергейма. Наши дивизии рвутся сейчас через цепи крепостей вслепую, не знают даже, обо что разбивают лбы… Нелегко ему, бедному… Всем нам нелегко, Сережа.
Провоторов накинул на себя бушлат, закрыл глаза и вытянулся на нарах. Он спал или притворялся, что спит. Я думал о нем и о Бушлове. Я понимал теперь, почему тот так страстно твердил, что ему легче быть расстрелянным без вины, чем это предписанное насилием мирное нынешнее существование…
Я тихо плакал. Меня сжигала та же страсть, что его, томило то же высокое человеческое чувство, благороднейшее из человеческих хотений — жизнь свою отдать за други своя! Всем нам было нелегко.
Что еще добавить к этому невеселому рассказу? Дней через десять Бушлов исчез из барака. Ходили слухи,что его отправили в Москву, чуть ли не специальный самолет пригоняли для этого. Еще через полгода, когда ввели генеральские звания, я увидел в «Правде» его фотографию: среди прочих генерал- майоров и он глядел на меня угрюмо и настороженно. На этот раз он был гладко выбрит.
ПОВЕСТЬ НИ О ЧЁМ
На несколько лет нашей жизнью стала работа.
Опытный металлургический цех — ОМЦ, — куда меня перевели с площадки Металлургстроя, приткнулся к подножью Шмидтихи, закрывшей всю южную часть горизонта. Нижняя половина горы заросла лесом, выше вздымалась голая вершина, как лысый череп над бородатым лицом. На западе — «валялся Зуб» — невысокая удлиненная гора, в самом деле похожая на выпавший клык. На север, до хмурой цепи Хараелаха, тянулся разреженный лесок, и лишь в провале между Зубом и Хараелахом открывался простор в холодную тундровую даль — великая моховая равнина до самого Полярного океана, болота и камни, камни и болота. Таким предстал мне в сентябре этот сумрачный мир — унылые горы, сдавившие клочок земли, изъязвленный топями, покрытый озерками, как паршою, вечные тучи над горами и землей, стиснутый низким небом воздух — он забивал легкие, как песок, этот сырой холодный воздух… Я не порадовался новому месту обитания. Сгоряча оно показалось мне мрачным, как могила. Даже на площадке Металлургстроя было приятней, там хоть не так нависали над душою горы. Мы стояли с Тимофеем Кольцовым на холмике около нашего опытного цеха, и я сказал, с печалью оглядывая окрестность: «Северный рай, Тимоха: позади — мох, впереди — ох!»
Прошло еще немного времени, и я увидел, что этот оштрафованный природой уголок планеты становится иногда по-праздничному нарядным.
И еще была в нем одна отрадная особенность, мы сразу не оценили ее значения. Место нашей новой работы не опоясывали «типовые заборы», так в проектной документации «производственных зон» именовались колючие изгороди с вахтами и сторожевыми вышками. Правда, здесь не было и важных производственных объектов — несколько складов для механического оборудования, гараж автобазы, кернохранилище геологов и наш опытный цех. И трудились на этом клочке земли всего две-три бригады, каждая со своим охранником — вохровский стрелочек доставлял нас в цех и, прикорнув где-нибудь в затишке, только следил потом, чтобы мы не удалялись от цеха дальше выносной дощатой уборной. И следил, естественно, лениво, ибо вся бригада состояла из «пятьдесят восьмой» — не уголовники, народ, конечно, государственно опасный, но не озорной, к попыткам бегства не склонный. Мы быстро научились использовать леность стража и часто совмещали выходы в уборную с прогулками в близкую тундру. Первым стал предаваться такому недозволенному занятию, пожалуй, именно я — во всяком случае, всех дольше проводил время в местах, которые меж нас именовались многозначительно — «за уборной». К каким последствиям привела практика таких кратковременных «убегов» — мы предпочитали сравнительно нейтральное словечко «убег» грозному слову «побег» — и являются рассказанные в этой главке события.
Сам опытный цех разместился в большом помещении, бывшем складе — с крохотной пристроечкой с одной стороны, кабинетом нашей начальницы. По штатному расписанию мы теперь значились печевыми, горновыми, обжиговщиками, электролитчиками, пирометристами, химиками-аналитчиками, механиками и энергетиками. Мы растерянно оглядывались. Где плавильные и обжиговые печи, химические плиты, вытяжные шкафы? Цеху отпустили должности, но не оборудование — цеха не было. Было высокое запыленное помещение, холодный сарай с земляным полом-. Мы тесной кучкой стояли, как нас привели, посередине сарая, а перед нами прохаживалась, куря длинную папиросу, Ольга Николаевна. На этот раз она была в сапожках, а не в модельных туфлях, в тужурке, а не в бальном платье. Но от нее пахло теми же духами, она была такая же изящная в своей неизящной одежде. Ее рассмешило мое недоумение. — Цех существует, — сказала она. — Цех — это мы с вами. Недостающие помещения мы сами пристроим, печи возведем, а оборудование привезем. Через месяц займемся исследованием металлургического процесса, а пока будем набрасывать на бумаге эскизы новых комнат и копать котлованы для них и печей.
В этот первый день мы всей бригадой взялись за ломы и лопаты. Я валил невысокие столетние лиственницы вокруг цеха, рядом со мной трудился сильный, как медведь, металлург Иван Боряев, нам помогал механик-конструктор Федор Витенз. Около стены здания возвышался столб электрической линии, он должен был попасть в центр пристраиваемой комнаты.
— Комната эта моя! Будущая пирометрическая и потенциометрическая, — сказал я, очерчивая четырехугольник вокруг столба. — Хочу комнату со столбом, на нем я устрою вешалку.
Боряев ухмыльнулся.
— Цех не строится, а размножается почкованием. Для моей плавильной печи мы отпочкуем помещение с другой стороны, а электролизную разместим вот здесь.
— А какие глаза у нашей начальницы! — сказал Витенз, вздохнув и опершись на лопату. — Удивительные глаза. И вообще она хорошенькая.
— Глаза невредные, — подтвердил Боряев. — Большие, как фары, и так же светятся. Ночью сверкнет такими глазищами — отшатнешься!..
— И, кажется, она смотрела больше всего на вас,-продолжал Витенз, улыбаясь мне.-Чем-то вы ее по-особенному привлекали.
— А ведь правда! — сказал Боряев, пораженный. — Она часто поворачивалась в твою сторону. Как это я сразу не сообразил!
Он нахмурился. Он не любил, когда кому-либо оказывалось предпочтение даже в том, чего он и не думал добиваться. Его устраивало только первое место, вообще первое место, все равно, чем ни придется