ядерной программы. Его вызвали в Москву, предложили исследовательские темы, дали квартиру. Он воссоединился наконец с женой и дочерью. Но работа поначалу не удовлетворяла. Привыкший к полной самостоятельности в Норильске, он сетовал в письмах, что делает «неизвестно что, неизвестно для чего и неизвестно для кого». Что он не просто ворчал, я убедился спустя несколько лет, когда стал печатать повести и роман о советских и зарубежных ядерщиках. Я тогда встречался с крупными деятелями нашей атомной эпопеи и с удивлением узнавал, что они, конечно, хорошо знали, чем занимаются сами, но имели часто очень туманное представление о том, чем занимается сосед, такой же крупный физик — так велика была степень засекречивания. Глазанов, как и следовало ожидать, быстро доказал, что ученого его масштаба негоже ограничивать мелкими работами для других тружеников науки, а надо поручать самостоятельные темы, достойные его дарования. Он стал подниматься вверх по научной лестнице. В последние годы жизни он работал заместителем директора по научной части знаменитого обнинского физико-энергетического института. А умер в шестидесятых годах. Вряд ли ему самому исполнилось шестьдесят лет. Ленинградская тюрьма тридцать восьмого года, ледяные зимы и пурги в Норильске никому не укрепляли здоровья.
КОРОЛЬ, ОКАЗЫВАЕТСЯ, НЕ МАРЬЯЖНЫЙ…
Мой сосед по бараку, Сенька Штопор, в прошлом грабитель и шебутан, а ныне — усмиренный — слесарь пятого разряда на металлургическом заводе, обратился ко мне с просьбой:
— Серега, устрой мою маруху в вашем цеху. Доходит девка на общих. Сколько я денег на нее истратил, старшему нарядчику сапоги справил — не помогает! Будь человеком, понял!
— Человеком я был, хоть и не мог этого доказать с математической строгостью. И устроить в тепло женщину, истомившуюся на общих работах, тоже мог. Но хорошо зная Сеньку, я колебался: многие признаки показывали, что, слесарничая на заводе, он не забывал и своей старой специальности.
— Да ты не сомневайся! — зашептал Сенька. — Стану я тебя подводить? Где жру, там не гажу — закон!
Я уточнил-характеристику его марухи:
— Сколько лет? Где живет? Что умеет? Как работает?
Он дал на все вопросы исчерпывающие ответы:
— Годков — двадцать один, сок, понял! Все умеет, говорю тебе, такой бабы еще не бывало. И насчет производственного задания не беспокойся, не подведет!
Я сказал:
— Ладно, что смогу, сделаю. Вечером дам ответ. Сенька шел со мной на развод и — для силы — снабжал дополнительной информацией:
— Ляжки у нее — молоко с кровью. Налитые — озвереешь! На одной надпись до самого этого дела: «Жизнь отдам за горячую ….!» На другой: «Нет в жизни счастья!»
— Иди ты! — не выдержал я. Он забожился:
— Сука буду! Век свободы не видать!
Наверное, мне не надо было вводить сенькину маруху в наш работящий коллектив. Но я не сумел отказать Сеньке. Мы с ним уже не раз «ботали по душам», выясняя то самое, о чем печалились надписи на ляжках его подруги, — есть ли в мире счастье? Сеньку счастье определенно обходило. Оно лишь отдаленно и лишь в раннем детстве общалось с ним, а верней, «прошумело мимо него, как ветвь, полная цветов и листьев», по точной формуле одного из моих любимых писателей, сказанной, правда, по совсем другому поводу. Сенька Штопор вспоминал свое детство как некий земной филиал рая — чистый домик, цветущий садик, речка в камышах, голуби на крыше, хмурый работящий отец, добрая хлопотливая мать, две сестры…
Впрочем, воспоминания были неотчетливы — прекрасные картинки в тумане. Зато изгнание из рая запомнилось отчетливо и навсегда — люди в кожанках, оцепившие дом, неистово рвущийся из чьих-то рук отец, зло рыдающая мать, рев двух коров, вытаскиваемых из хлева, ржанье уводимой куда-то лошади… Отец пропал года на три или четыре, да и вернулся не на радость — через несколько лет снова забрали — и уже навсегда.
— Началось раскулачивание, припомнили бате, что озорничал в гражданскую в какой-то банде, — говорил Сенька. — Мать и меня с сестрами, натурально, сослали, только я, не будь дурак, не захотел надрываться в уральском городке, куда нас привезли. Уже через три месяца дал деру. Сперва промышлял по мелочам, кое-как жил, потом пристал к Ваннику, может, слыхал, тут пахан был, мы звали его не иначе как Олегом Кузьмичом… Ну и поволокло по кочкам, такая выпала судьба.
— Пошел по стопам отца, — подытоживал я его исповедь.
— Да нет же, батя воевал, а я промышлял. Олега Кузьмича вскорости разменяли, а мы разбежались, каждый в особку. Ничего, на жратву хватало. Ты думаешь, я в лагере впервой? Третий срок отматываю, И еще, думаю, не один срок схвачу.
— Где мать и сестры, что с ними — не знаешь?
— Откуда же? Сразу все связи побоку…
— А зачем тебе новый срок схватывать, когда выйдешь на волю? — допытывался я. — У тебя теперь специальность неплохая — слесарь.
Он насмешливо подмигивал:
— Что такое срок? Лагерь. А нашему брату лагерь — дом родной, а на воле — отпуск. Повеселимся в отпуску — и опять на работу в лагерь. Вот такие дела, Серега. Тебе не понять, ты порченый. Книги, собрания, радио… нам на все это — с прибором!
Вот таков был Сенька Штопор, в юности Семен Михник, мой сосед и добрый собеседник. Не уважить такому человеку я просто не мог.
В цеху я пошел к начальнику. Начальник, если разговор шел не о научных фактах, обнаруженных в экспериментах, легко поддавался уговорам.
Так на нашем опытном заводике появилась маруха Сеньки Штопора, широкоплечая, румянощекая, толстозадая, веселая девка. Звали ее Стешкой, а фамилий у нее было столько, что все она сама не помнила. Ее определили в уборщицы. До обеда Стешка носилась с метлой и тряпкой, поднимая во всех помещениях пыль столбом, а после обеда пропадала. Меня это особенно не тревожило, но нашлись люди, близко принимавшие к сердцу ее таинственные отлучки.
В мою комнатушку — она называлась потенциометрической — пришел химик Дацис и мрачно пожаловался:
— Сергей Александрович, надо кончать это безобразие.
Я сидел у потенциометра и, забросив исследования электрических характеристик растворов, писал унылые стихи. Огромный, вспыльчивый и недобрый Дацис работал со мной в одной группе, и мы из-за сотых долей процента в анализах не раз ссорились до драк. Аналитик он был великолепный и не терпел, если подвергали сомнению его данные. У меня характер тоже был не сахарный.
— Кончайте, раз безобразие, — согласился я. — Собственно, вы о чем? Последние анализы, по- моему, неплохие.
Дацис уселся на скамью и уперся тяжелым взглядом в стену.
— Не неплохие, а хорошие. Сколько вам надо говорить: если что не ладится, ищите у себя! Стешка плохая, каждый день убегает.
Я удивился:
— Вам-то что за горе, Ян Михайлович? Уборщицы вроде не в вашем подотчете. Запирать их на замок, как реактивы, не обязательно.
— А вы знаете, где она сейчас?
— Нет, конечно.
Дацис сказал торжественно и скорбно:
— У соседей.
— К геологам пошла?