S.15.).
«Чем больше знакомился я с внешней историей социал-демократии, тем более страстно хотелось мне понять и внутреннюю сущность ее учения. Официальная партийная литература могла мне в этом отношении помочь, конечно, лишь немного. Поскольку официальная литература касается экономических тем, она оперирует неправильными утверждениями и столь же неправильными доказательствами; поскольку же дело идет о политических целях, она просто лжива насквозь. К тому же и весь крючкотворческий стиль этой литературы отталкивал меня до последней степени. Их книжки полны фраз и непонятной болтовни, полны претензий на остроумие, а на деле крайне глупы. Только вырождающаяся богема наших больших городов может испытывать удовольствие от такой духовной пищи и находить приятное занятие в том, чтобы отыскивать жемчужное зерно в навозных кучах этой литературной китайщины. Но ведь известно, что есть часть людей, которые считают ту книгу более умной, которую они менее всего понимают. Сопоставляя теоретическую лживость и нелепость учения социал-демократии с фактами живой действительности, я постепенно получал все более ясную картину ее подлинных стремлений. В такие минуты мною овладевали не только тяжелые предчувствия, но и сознание грозящей с этой стороны громадной опасности, я видел ясно, что это учение, сотканное из эгоизма и ненависти, с математической точностью может одержать победу и тем самым привести человечество к неслыханному краху. В это именно время я понял, что это разрушительное учение тесно и неразрывно связано с национальными свойствами одного определенного народа, чего я до сих пор совершенно не подозревал. Только знакомство с еврейством дает в руки ключ к пониманию внутренних, то есть действительных намерений социал-демократии. Только когда познакомишься с этим народом, у тебя раскрываются глаза на подлинные цели этой партии, и из тумана неясных социальных фраз отчетливо вырисовывается оскалившаяся маска марксизма».
Антисемитизм, в какие бы одежды он ни рядился, свидетельствует о деградации личности, о полном отсутствии способностей оценивать социальный вопрос беспристрастно. И это прекрасно демонстрирует Гитлер, когда от критики строя переходит к ругани в адрес нации. И в этом он находит свое Копье Судьбы:
«Теперь мне трудно, если не невозможно, сказать точно, когда же именно я в первый раз в своей жизни услышал слово «еврей». Я совершенно не припомню, чтобы в доме моих родителей, по крайней мере при жизни отца, я хоть раз слышал это слово. Мой старик, я думаю, в самом подчеркивании слова «еврей» увидел бы признак культурной отсталости. В течение всей своей сознательной жизни отец в общем усвоил себе взгляды так называемой передовой буржуазии. И хотя он был тверд и непреклонен в своих национальных чувствах, он все же оставался верен своим «передовым» взглядам и даже вначале передал их отчасти и мне. В школе я тоже сначала не находил повода, чтобы изменить эти унаследованные мною взгляды. Правда, в реальном училище мне пришлось познакомиться с одним еврейским мальчиком, к которому все мы относились с известной осторожностью, но только потому, что он был слишком молчалив, а мы, наученные горьким опытом, не очень доверяли таким мальчикам. Однако я, как и все при этом, никаких обобщений еще не делал. Только в возрасте от четырнадцати до пятнадцати лет я стал частенько наталкиваться на слово «еврей» - отчасти в политических беседах. И однако же, хорошо помню, что и в это время меня сильно отталкивало, когда в моем присутствии разыгрывались споры и раздоры на религиозной почве. Еврейский же вопрос в те времена казался мне не чем иным, как вопросом религии. В Линце евреев жило совсем мало. Внешность проживающих там евреев в течение веков совершенно европеизировалась, и они стали похожи на людей; я считал их даже немцами. Нелепость такого представления мне была совершенно неясна именно потому, что единственным признаком я считал разницу в религии. Я думал тогда, что евреи подвергаются гонениям именно из-за религии, это не только отталкивала меня от тех, кто плохо относился к евреям, но даже внушало мне иногда почти отвращение к таким отзывам. О том, что существует уже какая-то планомерная организованная борьба против еврейства, я не имел представления. В таком умонастроении приехал я в Вену.
Увлеченный массой впечатлений в сфере архитектуры, подавленный тяжестью своей собственной судьбы, я в первое время вообще не был в состоянии сколько-нибудь внимательно присмотреться к различным слоям народа в этом гигантском городе.
В Вене на два миллиона населения в это время было уже почти двести тысяч евреев, но я не замечал их. В первые недели на меня обрушилось так много новых идей и новых явлений, что мне трудно было с ними справиться. Только когда я постепенно успокоился и от первых впечатлений перешел к более детальному и конкретному ознакомлению с окружающей средой, я огляделся кругом и наткнулся также на еврейский вопрос. Я отнюдь не хочу утверждать, что первое знакомство с этим вопросом было для меня особенно приятным. Я все еще продолжал видеть в еврее только носителя определенной религии и по мотивам терпимости и гуманности продолжал относиться отрицательно ко всяким религиозным гонениям. Тон, в котором венская антисемитская пресса обличала евреев, казался мне недостойным культурных традиций великого народа. Надо мною тяготели воспоминания об известных событиях средневековой истории, и я вовсе не хотел быть свидетелем повторения таких эпизодов. Антисемитские газеты тогда отнюдь не причислялись к лучшей части прессы, - откуда я это тогда взял, я теперь и сам не знаю, - и поэтому в борьбе этой прессы против евреев я склонен был тогда усматривать продукт озлобленной ненависти, а вовсе не результат принципиальных, хотя, быть может, и неправильных взглядов. В таком мнении меня укрепляло еще и то, что действительно большая пресса отвечала антисемитам на их нападки в тоне бесконечно более достойном, а иногда и не отвечала вовсе - что тогда казалось мне еще более подходящим. Я стал усердно читать так называемую мировую прессу («Нейе фрейе прессе», «Нейес винер тагблат») и на первых порах изумлялся той громадной массе материала, которую они дают читателю, и той объективности, с которой они подходят ко всем вопросам. Я относился с большим уважением к благородному тону этой прессы, и только изредка напыщенность стиля оставляла во мне некоторое внутреннее недовольство или даже причиняло неприятность. Но, думал я, такой стиль соответствует всему стилю большого мирового города. А так как я Вену считал именно мировой столицей, то такое придуманное мною же объяснение меня до поры до времени удовлетворяло. Но что меня частенько отталкивало, так это недостойная форма, в которой эта пресса лебезила перед венским двором. Малейшие события во дворце немедленно расписывались во всех деталях либо в тоне восхищенного энтузиазма, либо в тоне безмерного огорчения и душевного сочувствия, когда дело шло о соответствующих «событиях». Но когда дело шло о чем-либо, касающемся самого «мудрейшего монарха всех времен», тогда эта пресса просто не находила достаточно сладких слов. Мне все это казалось деланным. Уже одно это заставило меня подумать, что и на либеральной демократии есть пятна. Заискивать перед этим двором да еще в таких недостойных формах в моих глазах означало унижать достоинство нации. Это было той первой тенью, которая омрачила мое отношение к «большой» венской прессе.
Как и раньше, я в Вене с большим рвением следил за всеми событиями культурной и политической жизни Германии. С гордостью и восхищением сравнивал я подъем, наблюдавшийся в Германии, с упадком в австрийском государстве. Но если внешние политические события вызывали во мне непрерывную радость, то этого далеко нельзя было сказать о событиях внутренней жизни. Борьбу, которая в ту эпоху началась против Вильгельма II, я одобрить не мог. Я видел в Вильгельме не только немецкого императора, но прежде всего создателя немецкого флота. Когда германский рейхстаг стал чинить Вильгельму II препятствия в его публичных выступлениях, это меня огорчало чрезвычайным образом, особенно потому, что в моих глазах к этому не было никакого повода. И это заслуживало осуждения тем более, что ведь сами господа парламентские болтуны в течение какой-нибудь одной сессии всегда наговорят гораздо больше глупостей, чем целая династия королей в течение нескольких столетий, включая сюда и самых глупых из них. Я был возмущен тем, что в государстве, где всякий дурак не только пользуется свободой слова, но и может попасть в рейхстаг и стать «законодателем», носитель императорской короны становится объектом запрещений, и какая-то парламентская говорильня может «ставить ему на вид». Еще больше я возмущался