человеке, много читавшем газеты, жило бессознательное поклонение английскому парламенту. (Ценное признание. - В.Т.) От этого чувства я не мог так легко освободиться. Английская нижняя палата вела дела с большим достоинством (по крайней мере наша пресса изображала это так прекрасно), и это импонировало мне в высшей степени. Можно ли было даже только представить себе более возвышенную форму самоуправления народа? Но именно поэтому я был врагом австрийского парламента. Внешние формы работы австрийского рейхсрата казались мне совершенно недостойными великого образца. К этому прибавлялось еще следующее. Судьбы австрийских немцев в австрийском государстве зависели от их позиции в рейхсрате. До введения всеобщего и тайного избирательного права парламент имел хотя и небольшое немецкое большинство. Это положение вещей было достаточно сомнительным: это немецкое большинство уже и тогда зависело от социал-демократии, которая во всех коренных вопросах была ненадежна и всегда готова была предать немецкое дело, лишь бы не потерять популярность среди других национальностей. Социал-демократию уже тогда нельзя было считать немецкой партией. Но с момента введения всеобщего избирательного права в парламенте уже не могло быть и цифрового немецкого большинства. Теперь ничто уже не мешало дальнейшему разнемечиванию государства. Чувство национального самосохранения ввиду этого уже тогда внушало мне лишь очень небольшую симпатию к такому национальному представительству, в котором интересы немцев были не столько представлены, сколько задавлены. Однако все это еще были такие грехи, которые, как и многое другое, можно было приписать не самой системе, а только формам ее применения в австрийском государстве. Я тогда еще верил в то, что если восстановить опять немецкое большинство в представительных органах, то принципиально возражать против самой представительной системы, пока существует старое государство, вообще нет оснований. В таких настроениях попал я впервые в это священное здание, где кипели страсти. Правда, священным дом этот казался мне главным образом благодаря необычайной красоте его чудесной архитектуры. Превосходное произведение греческого искусства на немецкой почве. Как скоро, однако, это чувство сменилось чувством возмущения, вызванным той жалкой комедией, которая разыгрывалась на моих глазах. Налицо было несколько сот господ народных представителей, которые как раз заняты были обсуждением одного из вопросов крупнейшего экономического значения. Одного этого дня было для меня достаточно, чтобы дать мне материал для размышления на целые недели. Идейное содержание речей, насколько их вообще можно было понять, стояло поистине на ужасной «высоте». Некоторые из господ законодателей не говорили вовсе по-немецки, а изъяснялись на славянских языках или, вернее, диалектах. То, что я знал до сих пор из газет, я имел теперь случай услышать своими собственными ушами. Жестикулирующая, кричащая на разные голоса полудикая толпа. Над нею в качестве председателя старенький добродушный дядюшка в поте лица изо всех сил работает колокольчиком и, обращаясь к господам депутатам, то в добродушной, то в увещевательной форме умоляет их сохранить достоинство высокого собрания. Все это заставляло только смеяться.
Несколько недель спустя я опять попал в рейхсрат. Картина была другая, совершенно неузнаваемая. Зал был совершенно пуст. Внизу спали. Небольшое количество депутатов сидели на своих местах и зевали друг другу в лицо. Один из них «выступал» на трибуне. На председательском месте сидел один из вице-президентов рейхсрата и явно скучал. Меня посетили первые сомнения. Когда у меня было время, я все чаще стал отправляться на заседания рейхсрата и в тиши наблюдал все происходящее там. Я вслушивался в речи, поскольку их вообще можно было понять, изучал более или менее интеллигентные физиономии «избранных» представителей народов, составлявших это печальное государство, и постепенно составлял себе свое собственное заключение. Одного года спокойных наблюдений оказалось достаточно, чтобы в корне изменить мои прежние взгляды на это учреждение. Мое внутреннее существо протестовало теперь уже не только против извращенной формы, которую эта идея приняла в Австрии. Нет, теперь я не мог уже признавать и самого парламента как такового. До сих пор я видел несчастье австрийского парламента только в том, что в нем отсутствует немецкое большинство. Теперь я убедился, что само существо этого учреждения обречено. Предо мной встал тогда целый ряд вопросов. Я начал глубже размышлять относительно демократического принципа решения по большинству голосов как основы всего парламентского строя. Вместе с тем я немало внимания посвятил и изучению умственных и моральных достоинств этих избранников народа. Так изучил я и систему, и ее носителей. В течение ближайших нескольких лет я с совершенной точностью уяснил себе, что представляет собою «высокоуважаемый» тип новейшего времени - парламентарий. Я составил себе о нем то представление, которое впоследствии уже не нуждалось в серьезных видоизменениях. И в данном случае метод наглядного обучения, знакомство с практической действительностью избавили меня от опасности утонуть в теории, которая на первый взгляд кажется столь соблазнительной, но которая тем не менее принадлежит к несомненным продуктам распада.
Демократия современного Запада является спутницей марксизма, который вообще немыслим без нее. Именно она составляет ту почву, на которой произрастает эта чума. Ее самое грязное внешнее проявление - парламентаризм. Я должен быть благодарен судьбе за то, что и этот вопрос она поставила передо мной в Вене, ибо я боюсь, что в тогдашней Германии мне было бы слишком легко ответить себе на эту проблему. Если бы ничтожество этого учреждения, называемого «парламентом», мне впервые пришлось увидеть в Берлине, я, быть может, впал бы в обратную крайность. В этом случае у меня могли найтись некоторые как бы хорошие побудительные мотивы стать на сторону тех, кто видел благо государства исключительно в усилении центральной власти в Германии. Если бы это со мной случилось, это ведь тоже означало бы до некоторой степени ослепнуть, стать чуждым эпохе и людям. В Австрии эта опасность мне не угрожала. Здесь не так легко было впасть из одной крайности в другую. Если никуда не годился парламент, то тем паче никуда не годились Габсбурги - это уж во всяком случае. Осудив «парламентаризм», мы еще нисколько не разрешили проблему. Возникал вопрос: а что же делать? Если уничтожить рейхсрат, то ведь единственной правительственной властью осталась бы династия Габсбургов, а эта мысль для меня была особенно невыносимой. Этот очень трудный случай побудил меня к основательному изучению проблемы в целом. При других обстоятельствах я бы в столь раннем возрасте едва ли призадумался над такими вопросами. Что мне прежде всего бросалось в глаза, так это полное отсутствие личной ответственности. Парламент принимает какое-либо решение, последствия которого могут оказаться роковыми.
И что же?
Никто за это не отвечает, никого нельзя привлечь к ответственности. Разве в самом деле можно считать ответственностью то, что после какого-нибудь отчаянного краха виновное в этом правительство вынуждено уйти?
Или что соответственная коалиция партий распадается и создается новая коалиция?
Или далее, что распускается палата?
Да разве вообще колеблющееся большинство людей может всерьез нести какую-либо ответственность?
Разве не ясно, что сама идея ответственности связана с лицом!
Ну, а можно ли сделать ответственным практического руководителя правительства за те действия, которые возникли и были проведены исключительно вследствие желания или склонности целого множества людей?
Ведь все мы знаем, что задачу руководящего государственного деятеля в наши времена видят не столько в том, чтобы он обладал творческой мыслью и творческим планом, сколько в том, чтобы он умел популяризировать свои идеи перед стадом баранов и дураков и затем выклянчить у них их милостивое согласие на проведение его планов. Разве вообще можно подходить к государственному деятелю с тем критерием, что он обязательно должен в такой же мере обладать искусством переубедить массу, как и способностью принимать государственно мудрые решения и планы?
Да разве вообще когда-нибудь видно было, чтобы эта толпа людей поняла крупную идею раньше, чем практический успех этой идеи стал говорить сам за себя?
Да разве вообще любое гениальное действие в нашем мире не является наглядным протестом гения против косности массы?
Ну, а что делать государственному деятелю, которому не удалось даже какой угодно лестью завоевать благоволение этой толпы?
Что же ему остается - купить это благоволение?