— В стихах моих, — предупреждал Есенин, — читатель должен главным образом обращать внимание на лирическое чувствование и ту образность, которая указала путь многим и многим молодым поэтам и беллетристам. Этот образный строй, — продолжал Есенин, — живет во мне органически так же, как мои страсти и чувства.
ОТНОШЕНИЯ С РОДНЫМИ
23 декабря 1925 года, перед роковой поездкой в Ленинград, Есенин разговаривал с писателем Александром Тарасовым-Родионовым. Жаловался, что у него совсем нет близких людей, ругал свою сестру “Катьку” за то, что она требует, чтобы брат помогал ее мужу Василию Наседкину в его литературной карьере:
— Я прогнал ее с глаз долой и больше знать о ней не хочу. Такая же она, как и все остальные. Такая же, как и мать с отцом. Ты думаешь, они меня любят? Они меня понимают? Ценят мои стихи? О, да, все они ценят и жадно ценят, почем мне платят за строчку. Я для них неожиданная радость: дойная коровенка, которая сама себя кормит и ухода не требует и которую можно доить вовсю. О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость, крестьяне. Вот видишь: поддержки в семье я не встречу. Друзья — свора завистников или куча вредного дурачья: я не могу здесь работать. Меня все раздражает.
Есенин был возбужден, пьяноват, но, как говорится, что у трезвого — на уме, то у пьяного — на языке.
Тарасов-Родионов посоветовал ему ехать в деревню…
— О, нет, только не в деревню, — и в глазах Есенина метнулись искорки страха. — В деревне, кацо, мне все бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотку перервать друг другу. О, как прав Ленин, когда он всю эту жадную мужичью мразь согнул в бараний рог.
Его собеседник возразил:
— Ну, братец мой, Ленин не особенно-то был сторонником того, чтобы гнуть крестьян в бараний рог, и вообще, ты зря перегибаешь палку.
Раздраженный и усталый Есенин не стал спорить:
— Ну, коль не Ленин, то — Троцкий.
Очень раздражало Есенина, когда в Москву из деревни приезжал отец, жаловался на то, что из-за дождей сгнило сено, что не уродилась картошка. Сын слушал отцовские жалобы и поправлял отца, мол, во время сенокоса стояла солнечная погода, негодовал на то, что у всех на Рязанщине картошка родится, а у отца недород.
— Я для вас — мошна. Вот помру — и не по мне заплачете, а по мошне…
Однажды вытащил из-под подушки книгу и вслух прочитал о каком-то барышнике, который попал под поезд. Его несут на операционный стол, а он все волнуется: где сапог с отрезанной ногой, там, в сапоге, у него ассигнация… Укоряюще смотрит на отца, потом дает ему денег и выпроваживает в деревню. Да, бывало и так. И об этом лучше, чем все мемуаристы, написал сам Есенин в 1924 году.
Конечно, столик стал “угрюмым” лишь потому, что полученное письмо повергло его в угрюмое состояние:
Мать укоряет сына за то, что он “свою жену легко отдал другому”, жалуется на несбывшиеся надежды: “…У отца была напрасной мысль, чтоб за стихи ты денег брал побольше”, сетует, что у них “нет лошади”, и что самое обидное — ей не нравится, что ее сын — поэт, а ведь мог бы занимать “пост председателя в волисполкоме”…
Можно себе представить отчаяние и ярость Есенина, получившего такое письмо! Ведь еще несколько лет тому назад он, обращаясь к матери, звенел, восторгался, торжествовал:
Он знал: отцу и матери “наплевать на все мои стихи”, отчаивался: “О, если б вы понимали, что сын