- Батюшка князь, - взвизгнул он вдруг, бросая нож свой и подымаясь на ноги, - дозволь мне прежде всего тебе честно долг заплатить!
И, стиснув зубы, он поднял ладонь и замахнулся на Никиту Романовича.
Кровь Серебряного отхлынула к сердцу, и к негодованию его присоединился тот ужас омерзения, какой производит на нас близость нечистой твари, грозящей своим прикосновением.
Он устремил отчаянный взор свой на Годунова.
В эту минуту поднятая рука Малюты остановилась на воздухе, схваченная Борисом Федоровичем.
- Григорий Лукьянович, - сказал Годунов, не теряя своего спокойствия, - если ты его ударишь, он расшибет себе голову об стену, и некого будет нам допрашивать. Я знаю этого Серебряного.
- Прочь! - заревел Малюта, - не мешай мне над ним потешиться! Не мешай отплатить ему за Поганую Лужу!
- Опомнись, Григорий Лукьянович! Мы отвечаем за него государю!
И Годунов схватил Малюту за обе руки.
Но как дикий зверь, почуявший кровь, Малюта ничего уже не помнил. С криком и проклятиями вцепился он в Годунова и старался опрокинуть его, чтобы броситься на свою жертву. Началась между ними борьба; светоч, задетый одним из них, упал на землю и погас под ногою Годунова.
Малюта пришел в себя.
- Я скажу государю, - прохрипел он, задыхаясь, - что ты стоишь за его изменника!
- А я, - ответил Годунов, - скажу государю, что ты хотел убить его изменника без допроса, потому что боишься его показаний!
Нечто вроде рычания вырвалось из груди Малюты, и он бросился из темницы, позвав с собою палача.
Между тем как они ощупью взбирались по лестнице, Серебряный почувствовал, что ему отпускают цепи и что он опять может двигаться.
- Не отчаивайся, князь! - шепнул ему на ухо Годунов, крепко сжимая его руку. - Главное, выиграть время.
И он поспешил вслед за Малютой, заперев предварительно за собой дверь и тщательно задвинув засовы.
- Григорий Лукьянович, - сказал он Скуратову, догнав его у выхода и подавая ему ключи в присутствии стражи, - ты не запер тюрьмы. Этак делать не годится; неравно подумают, ты заодно с Серебряным!
В то самое время, как описанное происходило в тюрьме, Иоанн сидел в своем тереме, мрачный и недовольный. Незнакомое ему чувство мало-помалу им овладело. Чувство это было невольное уважение к Серебряному, которого смелые поступки возмущали его самодержавное сердце, а между тем не подходили под собственные его понятия об измене. Доселе Иоанн встречал или явное своеволие, как в боярах, омрачавших своими раздорами время его малолетства, или гордое непокорство, как в Курбском, или же рабскую низкопоклонность, как во всех окружавших его в настоящее время. Но Серебряный не принадлежал ни к одному из этих разрядов. Он разделял убеждения своего века в божественной неприкосновенности прав Иоанна; он умственно подчинялся этим убеждениям, и более привыкший действовать, чем мыслить, никогда не выходил преднамеренно из повиновения царю, которого считал представителем божией воли на земле. Но, несмотря на это, каждый раз, когда он сталкивался с явною несправедливостью, душа его вскипала негодованием, и врожденная прямота брала верх над правилами, принятыми на веру. Он тогда, сам себе на удивление и почти бессознательно, действовал наперекор этим правилам, и на деле выходило совсем не то, что они ему предписывали. Эта благородная непоследовательность противоречила всем понятиям Иоанна о людях и приводила в замешательство его знание человеческого сердца. Откровенность Серебряного, его неподкупное прямодушие и неспособность преследовать личные выгоды были очевидны для самого Иоанна. Он понимал, что Серебряный его не обманет, что можно на него вернее положиться, чем на кого-либо из присяжных опричников, и ему приходило желание приблизить его к себе и сделать из него свое орудие; но вместе с тем он чувствовал, что орудие это, само по себе надежное, может неожиданно ускользнуть из рук его, и при одной мысли о такой возможности расположение его к Серебряному обращалось в ненависть. Хотя подвижная впечатлительность Иоанна и побуждала его иногда отказываться от кровавых дел своих и предаваться раскаянию, но то были исключения; в обыкновенное же время он был проникнут сознанием своей непогрешимости, верил твердо в божественное начало своей власти и ревниво охранял ее от посторонних посягательств; а посягательством казалось ему всякое, даже молчаливое осуждение. Так случилось и теперь. Мысль простить Серебряного мелькнула в душе его, но тотчас же уступила место убеждению, что Никита Романович принадлежит к числу людей, которых не должно терпеть в государстве.
«Аще, - подумал он, - целому стаду, идущу одесную, единая овца идет ошую [104], пастырь ту овцу изъемлет из стада и закланию предает!» Так подумал Иоанн и решил в сердце своем участь Серебряного. Казнь ему была назначена на следующий день; но он велел снять с него цепи и послал ему вина и пищи от своего стола.
Между тем, чтобы разогнать впечатления, возбужденные в нем внутреннею борьбою, впечатления непривычные, от которых ему было неловко, он вздумал проехаться в чистом поле и приказал большую птичью охоту.
Утро было прекрасное. Сокольничий, подсокольничий, начальные люди и все чины сокольничья пути выехали верхами, в блестящем убранстве, с соколами, кречетами и челигами на рукавицах, и ожидали государя в поле.
Недаром искони говорилось, что полевая потеха утешает сердца печальные, а кречетья добыча веселит весельем радостным старого и малого. Сколь ни пасмурен был царь, когда выехал из Слободы с своими опричниками, но при виде всей блестящей толпы сокольников лицо его прояснилось. Местом сборища были заповедные луга и перелески, верстах в двух от Слободы по Владимирской дороге.
Сокольничий, в красном бархатном кафтане с золотою нашивкой и золотою перевязью, в парчовой шапке, в желтых сапогах и в нарядных рукавицах, слез с коня и подошел к Иоанну, сопровождаемый подсокольничим, который нес на руке белого кречета, в клобучке и в колокольцах.
Поклонившись до земли, сокольничий спросил:
- Время ли, государь, веселью быть?
- Время, - отвечал Иоанн, - начинай веселье!
Тогда сокольничий подал царю богатую рукавицу, всю испещренную золотыми притчами, и, приняв кречета от подсокольничего, посадил его государю на руку.
- Честные и доброхвальные охотники! - сказал сокольничий, обращаясь к толпе опричников, - забавляйтеся и утешайтеся славною, красною и премудрою охотой, да исчезнут всякие печали и да возрадуются сердца ваши!
Потом, обратясь к сокольникам:
- Добрые и прилежные сокольники! - сказал он, - напускайте и добывайте!
Тогда вся пестрая толпа сокольников рассеялась по полю. Иные с криком бросились в перелески, другие поскакали к небольшим озерам, разбросанным, как зеркальные осколки, между кустами.
Вскоре стаи уток поднялись из камышей и потянулись по воздуху.
Охотники пустили соколов. Утки бросились было обратно к озерам, но там встретили их другие соколы, и они в испуге разметались, как стрелы, по всем направлениям.
Соколы, дермлиги и разные челиги, ободряемые криками поддатней, нападали на уток, кто вдогонку, кто наперехват, кто прямым боем, сверху вниз, падая, как камень, на спину добычи.
Отличилися в этот день и Бедряй и Смеляй, сибирские челиги, и Арбаси Анпрас, соколы- дикомыты, и Хорьяк, и Худяк, и Малец, и Палец. [105] Досталось от них и уткам, и тетеревам, которых рядовые сокольники выпугивали бичами из зарослей. Чуден и красносмотрителен был лет разнопородных соколов. Тетерева беспрестанно падали, кувыркаясь в воздухе. Несколько раз утки в отчаянье бросались лошадям под ноги и были схвачены охотниками живьем. Не обошлось и без наклада. Молодик Гамаюн, бросившись с высоты на старого косача, летевшего очень низко, ударился грудью оземь и убился на месте.