мне?
- Что так, Федор Алексеич?
- Да что, - сказал Басманов, предаваясь досаде или, может быть, желая только внушить Серебряному доверие, - служишь царю всею правдой, отдаешь ему и душу и плоть, а он, того и смотри, посадит тебе какого-нибудь Годунова на голову!
- Да тебя-то, кажется, жалует царь.
- Жалует! До сей поры и окольничим сделать не хочет. А уж, кажется, я ли ему не холоп! Небось Годунов не по-моему служит. Этот бережет себя, как бы земские про него худо не подумали. «Эй, Борис, ступай в застенок, боярина допрашивать!» - «Иду, государь, только как бы он не провел меня, я к этому делу не привычен, прикажи Григорью Лукьянычу со мной идти!» - «Эй, Борис, вон за тем столом земский боярин мало пьет, поднеси ему вина, разумеешь?» - «Разумею, государь, да только он на меня подозрение держит, ты бы лучше Федьку Басманова послал!» А Федька не отговаривается, куда пошлют, туда и идет. Поведи лишь царь очами - брата родного отравил бы и не спросил бы, за что. Помнишь, как я тебе за столом чашу от Ивана Васильича-то поднес? Ведь я думал, она с ядом, ей-богу, думал!
Серебряный усмехнулся.
- А где ему, - продолжал Басманов, как бы подстрекаемый к большей наглости, - где ему найти слугу краше меня? Видал ли ты такие брови, как у меня? Чем эти брови не собольи? А волосы-то? Тронь, князь, пощупай, ведь шелк… право - ну шелк!
Отвращение выразилось на лице Серебряного. Басманов это заметил и продолжал, как будто желая поддразнить своего гостя:
- А руки-то мои, посмотри, князь, чем они не девичьи? Только вот сегодня намозолил маленько. Такой уж у меня нрав, ни в чем себя не жалею!
- И подлинно не жалеешь, - сказал Серебряный, не в силах более сдержать своего негодования. - Коли все то правда, что про тебя говорят…
- А что же про меня говорят? - подхватил Басманов, лукаво прищурясь.
- Да уж и того бы довольно, что ты сам рассказываешь; а то говорят про тебя, что ты перед царем, прости господи, как девушка, в летнике пляшешь!
Краска бросилась в лицо Басманова, но он призвал на помощь свое обычное бесстыдство.
- А что ж, - сказал он, принимая беспечный вид, - если и в самом деле пляшу?
- Тогда прости, - сказал Серебряный, - мне не только с тобой обедать, но и смотреть на тебя соромно!
- Ага! - вскричал Басманов, и поддельная беспечность его исчезла, и глаза засверкали, и он уже забыл картавить, - ага! выговорил наконец! Я знаю, что вы все про меня думаете! Да мне, вот видишь ли, на всех вас наплевать!
Брови Серебряного сдвинулись, и рука опустилась было на крыж [121] его сабли, но он вспомнил, с кем говорит, и только пожал плечами.
- Да что ты за саблю-то хватаешься? - продолжал Басманов. - Меня этим не испугаешь. Как сам примусь за саблю, так еще посмотрим, чья возьмет!
- Прости! - сказал Серебряный и приподнял завесу шатра, чтобы выйти.
- Слушай! - вскричал Басманов, хватая его за полу кафтана, - кабы на меня кто другой так посмотрел, я, видит бог, не спустил бы ему, но с тобой ссориться не хочу! Больно хорошо татар рубишь!
- Да и ты, - сказал добродушно Серебряный, останавливаясь у входа и вспомнив, как дрался Басманов, - да и ты не хуже меня рубил их. Что ж ты опять вздумал ломаться, словно баба какая!
Лицо Басманова впять сделалось беспечно.
- Ну, не сердись, князь! Я ведь не всегда таков был; а в Слободе, сам знаешь, поневоле всему научишься!
- Грешно, Федор Алексеич! Когда сидишь ты на коне, с саблей в руке, сердце, глядя на тебя, радуется. И доблесть свою показал ты сегодня, любо смотреть было. Брось же свой бабий обычай, остриги волосы, как бог велит, сходи на покаяние в Киев или в Соловки, да и вернись на Москву христианином!
- Ну, не сердись, не сердись, Никита Романыч! Сядь сюда, пообедай со мной, ведь я не пес же какой, есть и хуже меня; да и не все то правда, что про меня говорят; не всякому слуху верь. Я и сам иногда с досады на себя наклеплю!
Серебряный обрадовался, что может объяснить поведение Басманова в лучшую сторону.
- Так это неправда, - поспешил он спросить, - что ты в летнике плясал?
- Эх, дался тебе этот летник! Разве я по своей охоте его надеваю? Иль ты не знаешь царя? Да и что мне, в святые себя прочить, что ли? Уж я и так в Слободе пощусь ему в угождение; ни одной заутрени не проспал; каждую середу и пятницу по сту земных поклонов кладу; как еще лба не расшиб! Кабы тебе пришлось по целым неделям в стихаре [122] ходить, небось и ты б для перемены летник надел!
- Скорей пошел бы на плаху! - сказал Серебряный.
- Ой ли? - произнес насмешливо Басманов, и, бросив злобный взгляд на князя, он продолжал с видом доверчивости: - А ты думаешь, Никита Романыч, мне весело, что по царской милости меня уже не Федором, а Федорой величают? И еще бы какая прибыль была мне от этого! А то вся прибыль ему, а мне один сором! Вот хоть намедни, еду вспольем мимо Дорогомиловской слободы, ан мужичье-то пальцами на меня показывают, а кто-то еще закричи из толпы: «Эвот царская Федора едет!» Я было напустился на них, да разбежались. Прихожу к царю, говорю, так и так, не вели, говорю, дорогомиловцам холопа твоего корить, вот уж один меня Федорой назвал. «А кто назвал?» - «Да кабы знал кто, не пришел бы докучать тебе, сам бы зарезал его». - «Ну, говорит, возьми из моих кладовых сорок соболей на душегрейку». - «А на что мне она! Небось ты не наденешь душегрейки на Годунова, а чем я хуже его?» - «Да что же тебе, Федя, пожаловать?» - «А пожалуй меня окольничим, чтоб люди в глаза не корили!» - «Нет, говорит, окольничим тебе не бывать; ты мне потешник, а Годунов советник; тебе казна, а ему почет. А что дорогомиловцы тебя Федорой назвали, так отписать за то всю Дорогомиловщину на мой царский обиход!» Вот тебе и потешник! Да с тех пор как бросили Москву, и потехи-то не было. Все постились да богу молились. Со скуки уж в вотчину отпросился, да и там надоело. Не век же зайцев да перепелов травить! Поневоле обрадовался, как весть про татар пришла. А ведь хорошо мы их отколотили, ей-богу хорошо! Довольно и полону пригоним к Москве! Да, я было и забыл про полон! Стреляешь ты из лука, князь?
- А что?
- Да так. После обеда привяжем татарина шагах во сто: кто первый в сердце попадет. А что не в сердце, то не в почет. Околеет, другого привяжем.
Открытое лицо Серебряного омрачилось.
- Нет, - сказал он, - я в связанных не стреляю.
- Ну, так велим ему бежать: кто первый на бегу свалит.
- И того не стану, да и тебе не дам! Здесь, слава богу, не Александрова слобода.
- Не дашь? - вскричал Басманов, и глаза его снова загорелись, но, вероятно, не вошло в его расчет ссориться с князем, и, внезапно переменив приемы, он сказал ему весело: - Эх, князь! Разве не видишь, я шучу с тобой! И про летник ты поверил! Вот уж полчаса я потешаюсь, а ты, что ни скажу, все за правду примаешь! Да мне хуже, чем тебе, слободской обычай постыл! Разве ты думаешь, я лажу с Грязным, али с Вяземским, али с Малютой? Вот те Христос, они у меня как бельмо на глазу! Слушай, князь, - продолжал он вкрадчиво, - знаешь ли что? Дай мне первому в Слободу вернуться, я тебе выпрошу прощение у царя, а как войдешь опять в милость, тогда уж и ты сослужи мне службу. Стоит только шепнуть царю, сперва про Вяземского, а там про Малюту, а там и про других, так посмотри, коли мы с тобой не останемся сам-друг у него в приближении. А я уж знаю, что ему про кого сказать, да только лучше, чтоб он со стороны услышал. Я тебя научу, как говорить, ты мне спасибо скажешь!
Странно сделалось Серебряному в присутствии Басманова. Храбрость этого человека и полувысказанное сожаление о своей постыдной жизни располагали к нему Никиту Романовича. Он даже готов был подумать, что Басманов в самом деле перед этим шутил или с досады клепал на себя, но последнее предложение его, сделанное, очевидно, не в шутку, возбудило в Серебряном прежнее отвращение.