– Но откуда в ней такая величавость? – и княгиня сделала жест, в совершенстве имитирующий оригинал.
– Видите ли, – наконец сдался я, – она достигла высших почестей, о которых может мечтать англичанка. Она сочинила духовный гимн и ее возвели в рыцарское достоинство, наградив Орденом Британской империи.
– Боже, как интересно. Я должна немедленно с ней познакомиться.
И я подвел ее к леди Эдит Стюарт, госпоже Эдит Фостер Причард Стюарт, автору гимна «Блуждая вдали от Твоих путей», величайшего из всех, написанных со времен Ньюмена63. Дочь, жена, сестра – и так далее – пастора, она всю свою жизнь плескалась в свежительных струях англиканского вероисповедания. Разговоры ее сводились по преимуществу к порицанию праздной жизни, к обсуждению какого-нибудь многообещающего молодого человека из Шропшира и к рассуждениям о редакционных статьях в последних номерах «Стяга Св. Георгия» и «Клича англиканца». Большую часть времени она проводила, сидя на митинговых платформах, собирая подписи и выслушивая обидную брань. Создавалось впечатление, что ее до скончания дней будет окружать кордебалет из вдов и викариев, которые, по ее выражению, едва восстав, клонились и раздавали хлебы ячменные. Ибо она сочинила величайший из духовных гимнов нашего времени и, глядя на нее, оставалось только гадать, какой, собственно, дух и когда осенил эту горластую и самовлюбленную женщину, нашептав ей восемь строк пронизанных отчаяньем и смиреньем. Такой гимн мог сочинить Купер64, нежная душа, раскрывшаяся навстречу пламени евангелизма, слишком жаркому даже для негров. Должно быть, на какое-то из мгновений ее мучительного девичества в ней воссоединилась вся искренность, неравномерно распределенная по многим поколениям пасторов, и поздно ночью, исполнясь непонятного ей уныния, она доверила дневнику душераздирающую исповедь. Потом приступ прошел и уже навсегда. То был наглядный пример великой загадки, таящейся в вере и в артистическом переживании – огромной глубины, порой открывающейся в ничтожном человеке. Будучи представленной княгине, леди Эдит Стюарт явственно приосанилась, давая понять, что титулом ее не проймешь. Аликс же вновь изумила меня, со всей прямотой попросив разрешения сослаться на новую знакомую как на рекомендательницу в ходатайстве о приеме ее, Аликс, племянника в Итон. Племянник, правда, живет в Лионе, но если леди Эдит позволит, княгиня была бы рада заглянуть к ней как-нибудь под вечер и принести несколько писем мальчика, фотографии и иные свидетельства, которые смогут убедить ее, что мальчик достоин рекомендации. Они договорились встретиться в пятницу, и княгиня подошла ко мне, ожидая, что я познакомлю ее с кем-то еще.
Так продолжалось около часа. У княгини не было метода, каждая новая встреча ставила ее перед новой проблемой. За три минуты встреча переходила в знакомство, а знакомство в дружбу. Вряд ли кто-либо ее из новых подруг догадывался, насколько странным все это ей представлялось. Она то и дело спрашивала у меня, чем «занимаются» их мужья. И страшно радовалась, узнавая, что мужья чем только ни занимаются; она никогда не думала, что может встретить таких людей и улыбалась изумленно, будто девушка в предвкушении знакомства с настоящим поэтом, стихи которого попали в печать. Супруга врача, супруга фабриканта резиновых изделий, как интересно… Ближе к вечеру энтузиазм ее начал ослабевать.
– Я чувствую себя какой-то пыльной, – прошептала она. – И совершенной мадам Бовари. Надо же, сколько всего происходит в Риме, я и не знала. Пойду попрощаюсь с мадам Агоропулос – tiens65, а это что за красавица? Она американка, верно? Скорее.
В тот вечер, единственный раз в жизни, я увидел прекрасную и несчастную миссис Даррел, пришедшую попрощаться со своими римскими друзьями. Когда она появилась в комнате, все примолкли; было нечто античное, платоновское во впечатлении, которое производила на людей ее красота. Она лелеяла в себе это качество с долей того тщеславия, которое мы прощаем великому музыканту, подчеркнуто вслушивающемуся в собственную безупречную фразировку, или актеру, который, забыв и об авторе, и о товарищах по сцене, и о самой пьесе, импровизирует, растягивая последние мгновения сцены смерти. Бросаемые ею взгляды, ее одежды, движения и разговор могла позволить себе лишь неоспоримая красавица: она тоже возрождала давно утраченное искусство. К этой виртуозно используемой артистичности ее облика болезнь и страдания добавляли черту, которой даже она не могла вполне оценить – волшебство потаенной печали. Но все ее совершенства оставались неприкасаемыми, никто из ее ближайших друзей, включая даже мисс Морроу, не осмелился бы ее поцеловать. Она походила на одинокую статую. Душа ее, уже пережив страдания близкой смерти, бросала последней вызов. Она ненавидела каждый атом мироздания, в котором возможна подобная несправедливость. На следующей неделе ей предстояло затвориться в своей вилле на Капри, чтобы в обществе неверного ей любовника прожить среди полотен Мантеньи и Беллини еще четыре месяца и умереть. Однако в тот вечер она обводила гостиную невидящим взором, в умиротворенной самовлюбленности, бывшей источником и ее совершенства, и ее болезни.
– Будь я такой, он полюбил бы меня, – выдохнула мне в ухо Аликс и, опустившись на оставленный кем-то стул, прикрыла ладонью рот.
Мадам Агоропулос, испуганно взяв Элен Даррел за кончики пальцев, подвела ее к лучшему из стульев. Казалось, никто не в состоянии выговорить ни слова. Луиджи и Витторио, сыновья хозяйки, подошли и поцеловали новой гостье руку; американский посол приблизился к ней, чтобы сказать комплимент.
– Она прекрасна, прекрасна, – негромко повторяла, обращаясь к самой себе, Аликс. – Она владеет всем миром. Ей никогда не приходилось страдать так, как мне. Она прекрасна.
Я не утешил бы княгиню, открыв ей, что Элен Даррел, непомерно обожаемая еще с колыбели, ни разу не cталкивалась с необходимостью развивать, дабы не лишиться друзей, свой ум и что рассудок ее, да будет позволено мне сказать это со всем уважением к ней, остался рассудком школьницы.
По счастью, флейтист еще не ушел, он заиграл, и во время исполнения музыки из «Орфея»66, сопровождающей сцену в Элизиуме, в гостиной едва ли сыскалась бы пара глаз, оторвавшаяся от лица новопришедшей. Она сидела, сохраняя безупречную прямизну осанки и не позволяя себе предаться ни одному из преходящих настроений, которые музыка внушает подобным ей людям, – ни самозабвенному вниманию, ни уходу в мечтательные грезы. Я, помню, подумал, что она сознательно подчеркивает свою несентиментальность. Когда отзвучала музыка, она попросила провести ее ненадолго к Жану Перье, попрощаться. Через окно я смотрел на них, оставленных наедине друг с другом – вокруг бесцельно слонялись серые кошки, французские королевы. Можно было только гадать, о чем говорили эти двое, пока она стояла на коленях близ его кресла. Поэт сказал впоследствии, что они любили друг дружку, потому что оба были больны.
Аликс д'Эсполи не шелохнулась, пока ей не стало ясно, что миссис Даррел покинула и сад, и дом. На нее вновь навалилась подавленность. Делая вид, что занята чаем, она изо всех сил старалась совладать с собой.
– Теперь я понимаю, – неслышно бормотала она. – Господь не предназначил меня для счастья. Другие могут быть счастливы друг с другом. Но только не я. Теперь я это знаю. Пойдемте отсюда.
Так началось то, что впоследствии получило у Каббалы название «Аликс aux Enfers»67. Она могла начать день, завтракая в крохотном пансионе с какими-нибудь старыми девами из Англии; провести некоторое время в мастерской художника на Виа Маргутта; мелькнуть в толпе на дипломатическом приеме; протанцевать до семи в отеле «Россия», куда ее пригласила жена какого-нибудь парфюмерного фабриканта; пообедать с королевой-матерью; выслушать, сидя в ложе Маркони, последние два акта оперы. И даже после этого она могла еще испытывать потребность закончить день в русском кабаре, возможно, добавив к его программе собственный монолог. Времени на встречи с Каббалистами у нее больше не оставалось, и те в ужасе следили за происходящим. Они умоляли ее вернуться, но Аликс только усмехалась, блестя лихорадочными глазами, и снова ныряла в вихрь новых для нее удовольствий. Долгое время спустя, когда в разговоре Каббалистов всплывало имя какой-либо римской семьи, все хором вскрикивали: «Аликс их знает!», на что она холодно отвечала: «Разумеется, знаю», – вызывая одобрительный хохот. Знакомства, ныне приобретаемые ею рассеяния ради, сам я приобрел уже довольно давно – в целях исследовательских или просто по склонности к обзаведению знакомствами, – впрочем, вскоре у нее их насчитывалось на несколько сот больше, чем у меня. Время от времени я сопровождал ее к новым друзьям, но гораздо чаще мы с нею сталкивались, независимо друг от друга попав