— Ингебьерг мертва. Боже, помилуй нас, бедных грешников! Улав, возьмешь с собой Ингунн… и Туру, и мальчиков… приведешь в жилой дом. Колбейн желает, чтоб я сказал им об этом.
Повернувшись, он первым стал спускаться вниз.
— Ну, а Стейнфинн?.. — быстро и резко спросил Улав. — Ради бога, скажи… он ведь… он не убил ее?
— Не знаю… — Казалось, Арнвид и сам вот-вот упадет. — Она лежала мертвая в постели. Рана Стейнфинна открылась — из нее хлынула кровь. Больше я ничего не знаю…
Улав быстро обернулся к Ингунн, которая подходила к ним; протянув руку, словно желая остановить ее, он повторил слова Арнвида:
— Боже, помилуй нас, бедных грешников! Ингунн, Ингунн… постарайся… постарайся теперь довериться мне, дорогая моя.
Взяв Ингунн под руку, Улав повел ее — она заплакала тихо и горько, как ребенок, который не решается дать волю страху.
Около полудня Улав сидел в большой горнице с Ингунн и Турой. Арнвид рассказал им то, что мог поведать Стейнфинн о кончине жены; Улав меж тем, того не замечая, обнимал Ингунн за плечи.
Стейнфинн и сам-то знал совсем немного. Перед тем как им лечь спать, Ингебьерг перевязала его руку. Он спал беспокойно, бредил ночью в жару, но ему помнится, будто жена вставала несколько раз и подносила ему питье… А разбудил его вой пса — тогда она уже лежала мертвая между стеной и мужем.
Последние года Ингебьерг часто билась в падучей. Арнвид думал: может, радость оттого, что бесчестье наконец-то смыто, оказалось ей не по силам. Ингунн, плача, упала всем телом на колени Улава, а он гладил ее по спине. С перепугу он, да, ясное дело, и другие тоже, решил, будто дело тут нечисто… Хотя одному богу ведомо, с какой стати было Стейнфинну желать смерти жены. Однако же речи Арнвида вывели их из оцепенения, в которое поверг их ужас. Улава мучила неотвязная мысль… Он хотел прогнать ее, мысль эта была позорна, но… Стейнфинн сказал: вскоре он последует за женой… Если так оно и случится, ни Стейнфинн, ни Ингебьерг никогда не узнают, что он, Улав, обманул их доверие. Сам того не желая, он испытывал облегчение — он чувствовал себя бесконечно усталым, но волнение его улеглось…
Был такой миг, когда казалось — он вот-вот погибнет. Сразу же после того, как вынесли тело Ингебьерг, Улав увидел женщин, спускавшихся с чердака. Плача в голос и причитая, как водится у служанок, они остановились, чтобы показать ему окровавленное платье, которое несли в руках. Одна из них сгребла с пола в меховое одеяло цветы таволги — они тоже были залиты кровью. Сверху же лежали длинные полотняные лоскутья, которые Арнвид нарезал из рубах — своей и Улава, а потом перевязал ими руку Стейнфинна; лоскутья лоснились и заскорузли от пропитавшей их крови. И вот, против воли Улава, все слилось в его душе в одно видение, все то, что случилось со вчерашней ночи, когда они стояли там, на земляном валу, и глядели на горящую усадьбу. И он был не в силах более выносить этот ужас: бедствие, постигшее приемных родителей, и свою вину пред ними… Это было, как если бы он обесчестил родную сестру!
Мир юноши разбился вдребезги. Ему невмоготу было выносить ужас этой картины, а она всплывала пред ним все снова и снова. Когда же дети Стейнфинна льнули к нему, ибо теперь всем остальным в усадьбе было не до них, он видел для себя словно спасение в том, что опекал их как старший брат.
Тура все плакала и говорила без умолку. Она всегда была самой разумной и рассудительной изо всех детей. Она сказала Улаву: судьба жестоко обошлась с ее родителями, которые не успели насладиться счастьем после стольких лет незаслуженной скорби и позора. Улав же ответил, что было бы много хуже, ежели бы Ингебьерг умерла прежде, чем Стейнфинн отомстил Маттиасу. Тура хорошо понимала: искупление бесчестья могло быть куплено только дорогой ценой. Она печалилась также о спасении души матушки и о благополучии сестры и братьев, ежели опекуном их станет Колбейн. Тура считала своего дядюшку не шибко разумным.
Улав же сказал: уж Стейнфинну Колбейн по крайней мере выказал величайшую родственную преданность, Маттиас не был убит безвинно, а пожар приключился по несчастной случайности. Что до Ингебьерг, то она, всякий скажет, жила последние годы богобоязненно, как подобает христианке. И тело ее достойно предали земле. Правда, никто не упомянул при детях, какие толки ходили в приходе: дескать, будь епископ Турфинн в родных краях, еще неизвестно, сошла бы хозяйка Фреттастейна со столь великими почестями в могилу. Во всяком случае, не прежде, чем дознались бы, принимала ли покойная Ингебьерг участие в советах, где замышлялось убийство Маттиаса, или нет.
Улава же утешал по большей части Арнвид, сын Финна. Они делили постель, и, когда Арнвид не бодрствовал подле своего раненого родича, они с Улавом беседовали до поздней ночи.
Улава очень поддерживало — как, впрочем, и всех в усадьбе — то, что Стейнфинн сносил свою беду так достойно и мужественно. Он потерял много крови, и все же рана его была не столь опасна, чтобы стать смертельной для сильного и рослого мужчины. Однако же Стейнфинн говорил: он скоро умрет, и его, видно, подтачивала жажда кончины. И Улаву казалось — это, верно, было бы достойным завершением всего случившегося во Фреттастейне. Было бы куда более странным, если бы Стейнфинн и Ингебьерг ныне снова начали вести свою прежнюю беззаботную, шумную и безалаберную жизнь, как в прежние времена, и тем паче после всего пережитого. О новом же бесчестье, которое навлекла на них дочь, им так и не довелось узнать. А он, Улав, избежал ответа за это злодеяние…
Так что его мучил более всего лишь страх за Ингунн — он не покидал его ни на минуту: ее горе было тихим и немым. Он говорил с Турой, а Ингунн сидела рядом, безмолвная, точно камень. Порой глаза ее наполнялись слезами, губы слабо и горько дрожали, потом ее начинали душить слезы, но даже и тогда она не издавала ни звука. Казалось, ею овладевало отчаяние, и она представлялась ему столь отчужденной и одинокой, что он не в силах был на нее смотреть. Отчего она не могла горевать и утешаться вместе с ними… Отчего молчала… Временами он чувствовал: она на него смотрит; но когда он поворачивал к ней голову, то лишь мельком ловил ее взгляд, такой скорбный и беспомощный, — и она тут же отворачивалась от него. В ушах Улава все звучал и звучал один из этих новых плясовых напевов, который он слышал зимой в долине возле церкви; он не желал думать о нем, но… «неужто горюешь о чести своей?..» Часто он готов был разгневаться на нее: ведь это она мешала ему разделаться с беспросветными ночными страхами, мертвой хваткой вцепившимися ему в горло в миг первого порыва раскаяния в грехопадении.
Но теперь он сдерживал самого себя, изо всех сил стараясь быть ей словно бы добрым братом. С того первого утра он избегал оставаться с нею наедине. Когда ему удалось склонить Туру уговорить Ингунн ночевать вместе с ней в летнем доме, он почувствовал себя увереннее, и совесть его стала спокойней. Он считал, что под опекой Туры Ингунн надежно защищена и от него самого.
6
Однажды вечером Улав спускался верхом по лесистому склону; он ездил на сетер — высокогорное пастбище с хижиной — с поручением к Гриму. Вечернее солнце уже садилось за верхушками елей, когда он подъехал туда, где тропинка шла вдоль лесного озерца, к северу от усадьбы. Высокий лес стоял сплошняком вокруг бурой воды, так что здесь рано темнело. И тут Улав увидел: среди вереска у самой тропки сидит Ингунн. Поравнявшись с ней, он придержал коня.
— Ты что это здесь сидишь? — удивился он. — Сказывают, в здешних местах неспокойно после захода солнца.
Была она на себя не похожа, до того страшна! Она ела чернику, отчего губы и пальцы у нее стали совсем синие. Лицо Ингунн опухло от слез, которые она размазала по всему лицу пальцами, вымазанными в чернике.
— Неужто Стейнфинну хуже? — спросил Улав.
Наклонившись вперед, она еще горше заплакала.
— Неужто помер? — так же озабоченно спросил Улав.
Ингунн, всхлипывая, выдавила из себя, что батюшке нынче лучше.