Байеу. Вот малые хоры, вот его фрески. «Сеньор Гойя, заказ поручается вам», — сообщил ему тогда дон Матео, настоятель собора. Ему, Гойе, было в ту пору двадцать пять лет, это случилось 19 декабря и было великим событием его жизни; никогда потом не испытывал он такого счастья, да, никогда; даже в самые хорошие минуты с Каэтаной, даже когда королева сказала, что «Семья Карлоса» — произведение большого мастера. Конечно, он и тогда понимал: соборный капитул дал ему этот заказ только потому, что Антонио Веласкес был для каноников слишком дорог, и они еще прибавили унизительные условия — неприлично короткий срок и просмотр его эскизов «сведущими лицами». Но он согласился на все: 15000 реалов казались ему огромной суммой, на которую можно купить Арагонское королевство и обе Индии в придачу, и он был уверен, что разрисованный им плафон хоров прославится на весь мир. Так вот он, этот плафон; вот оно, это дерьмо: вот она, эта дрянь; мазила Карнисеро сделал бы лучше. Так это и есть троица — этот нелепый, туманный и все же такой пошлый треугольник с еврейскими письменами! А ангелы-то какие аляповатые! А облака какие ватные! А все вместе что за глупая, бессильная пачкотня!
Он перешел на другую сторону, к часовне богоматери дель Пилар, к месту своей сарны. Вот они, малые купола, разрисованные им, вот они, его «добродетели»: Вера, Труд, Мужество и Терпение; вот она, та живопись, которую Байеу и викарий соборного капитула Хильберто Алуэ признали мазней. Сказать, что они, эти самые добродетели, написаны хорошо, конечно, не скажешь, в этом господа судьи были правы, но то, чего хотел от него и что написал его любезный шурин, тоже не останется жить в веках. И если, глядя на свою мазню на хорах, он уже не ощущал торжества, то при виде часовни сарна жгла его по-прежнему.
«Carajo!» — мысленно выругался он и испугался, что ему пришло на ум такое слово здесь, в этом действительно святом месте. Ведь тут стоял
Гойя не приложился. Не то чтобы в нем поднялось возмущение против этой святыни, не то чтобы он не хотел преклонить перед ней колено, но он не чувствовал желания просить пречистую о помощи. Как часто взывал он в беде к этой самой пресвятой деве дель Пилар, как много пережил душевной борьбы и колебаний, прежде чем перешел от пресвятой девы дель Пилар к пресвятой деве Аточской. И вот он стоял без всякого благоговения перед этой святыней из святынь, которой был беззаветно предан в юности. Отмер кусок его жизни, и он даже не жалел об этом.
Он вышел из собора и городом направился в обратный путь. «Прошлогодних птиц в гнезде уже нет», — подумал он. Должно быть, их и в прошлом году не было. Образ Сарагосы, который он носил в душе, образ радостного, оживленного города — это его юность, а вовсе не Сарагоса. Город Сарагоса и тогда, верно, был пустым и пыльным, таким, каким он, оглохший, видел его теперь. Умолкшая Сарагоса — вот она настоящая Сарагоса.
Он вернулся домой в Кинта Сапатер; сидел один у себя в комнате и смотрел на голые белые стены, и вокруг него была пустыня, и внутри была пустыня. И вдруг среди бела дня им опять завладели кошмары. Обступила со всех сторон, вьется вокруг него окаянная нечисть, кажет кошачью морду, совиные глаза, крылья нетопыря.
Невероятным напряжением волн собрал он все свои силы, схватил карандаш. Стал набрасывать злых духов на бумагу. Вот они! И, увидя их на бумаге, он немного успокоился.
В этот день, и на следующий, и еще через день, во второй, в третий раз и все чаще и чаще выпускал он вселившихся в него бесов на бумагу. Так они были в его власти, так он освобождался от них. Когда они ползали и летали на бумаге, они уже не были опасны.
Почти целую неделю провел Франсиско — Сапатер ему не мешал — один на один с призраками у себя в пустой комнате, за рисованием. Он не закрывал глаза, чтобы не видеть демонов, не бросался ничком на стол, чтобы скрыть от них голову. Он глядел им в лицо, не отпускал, пока они не откроются ему до конца, насильно гнал на бумагу и их, и собственный страх, и собственное безумие.
Он посмотрел на свое изображение в зеркале: щеки ввалились, волосы спутаны, борода всклокочена. Правда, лицо уже немного округляется, морщины не такие глубокие; это уже не тот человек в предельном отчаянии, который глядел на него из зеркала в Санлукаре тогда, после полного крушения его жизни. Однако ему было еще не трудно вызвать в памяти тогдашнее свое лицо, и это лицо, свое лицо в минуту глубочайшего горя, нарисовал он сейчас.
И лицо Каэтаны вызывал он в памяти все снова и снова. Та картина, которую изрезала Каэтана, то кощунственное вознесение на небо пропало навсегда, и он не собирался его восстанавливать. Но зато он нарисовал не вознесение на небо, а полет Каэтаны на шабаш, и этот рисунок был еще более резким, еще более откровенным. И много других лиц и образов вечно меняющейся Каэтаны нарисовал он. Вот она, очаровательная девушка, мечтательно слушает сводню. Вот она в кругу обожателей, недоступная, манящая. Вот она, преследуемая демонами, спасается от них, оглядывается на них. И под конец он нарисовал шабаш ведьм, «Aquelarre» — неистовый разгул, дикую оргию. На задних ногах сидел сам сатана — здоровенный козел с исполинскими, увитыми гирляндами рогами и вращал круглыми огненными глазищами. Вокруг плясали ведьмы, поклонялись ему, совершали жертвоприношения, несли в дар черепа, освежеванных младенцев, а он, козел, подняв передние ноги, благословлял свою паству, всю эту бесовскую погань. Верховодила этой поганью красавица Каэтана.
6
Мартин ни о чем не спрашивал, Гойя был доволен. И недоволен. То, что он рисовал за последние дни, было средством облегчить душу, способом высказаться, но он чувствовал настоятельную потребность