он свою странную речь, король и совсем не мог понять. Но донья Мария-Луиза, как и предполагал аббат, схватила приманку и не упустила случая блеснуть если не как женщина, то как королева. Она выкажет себя доброй государыней, предпочитающей худой мир почетной, но стоящей много крови и денег войне.
— Ваши слова, господин аббат, — заявила она своим звучным голосом, — были нам очень приятны. Мы — король и я — дольше и горячее всех прочих защищали против мятежных французов священный принцип монархии. Просьбами и угрозами старались мы побудить наших союзников помнить о своей обязанности отвоевать Францию и вернуть ее помазаннику божьему. Но, к сожалению, союзники — и монархи, и народы — не так охотно идут на жертвы, как мы и наши испанцы. Они уже склонны признать Французскую республику, нисколько не считаясь с нами. Если же мы останемся в одиночестве, мы должны быть готовы к тому, что другая, известная своей алчностью, держава, завидующая нашей силе на море, нападет на нас в то время, когда мы будем вести бой не на жизнь, а на смерть, сражаясь у границ государства. Итак, мы — король и я — пришли к заключению, что в должной мере поддержали честь — и собственную, и национальную, — и если мы даруем теперь мир нашему народу, мы будем правы перед богом и людьми. Это будет почетный мир.
Так говорила Мария-Луиза Пармская и Бурбонская. Она не встала; подобно истукану восседала она в своем широком роброне, украшенная драгоценностями и перьями. Она переняла царственную осанку своих предков, изучив ее по портретам; у нее был красивый голос, которым она хорошо владела, а легкий итальянский акцент только увеличивал торжественное расстояние между ней и ее слушателями.
Отчаяние охватило при ее словах бедного мосье де Авре, посланника французского царственного отрока и его регента. Он так ждал этого вечера, был так польщен приглашением герцогини Альба и тем, что его бедной красивой и такой одаренной девочке предложили принять участие в «Дивертисменте». Но единственным светлым лучом, озарившим черную тьму этого вечера, было короткое появление Женевьевы на сцене. Во-первых, ему пришлось любоваться физиономией хитрого аббата, этого толстого змия, изливающего свой яд на его царственного господина, а затем — ненавистным лицом Ховельяноса, того архимятежника, которого их католическим величествам подобало бы видеть на эшафоте, а не в гостиной герцогини Альба живым и невредимым. Уж не говоря о том, что сюда пожаловал собственной персоной этот наглый художник, который все снова и снова самым бесцеремонным образом напоминает ему о деньгах, а ведь, кажется, должен был бы радоваться, что увековечил посланника его величества маленького короля Франции, этого трогательного дитяти. И вот теперь на него обрушился самый страшный удар. Собственными ушами услышал он, как королева Испании в присутствии грандов в грубо откровенных, бесстыдных словах предала принцип монархии, который обязана была защищать. И он должен был сидеть и слушать спокойно, не теряя самообладания, он не мог уронить голову на руки и разрыдаться. Ах, лучше бы он остался в мятежном Париже и вместе со своим государем погиб под ножом гильотины!
Зато велика была радость аббата и Ховельяноса. Аббат гордился тем, что знание человеческой души не изменило ему и он не упустил подходящей минуты. В сущности говоря, он был единственный человек с государственным умом по эту сторону Пиренеев. То, что в истории вряд ли будут, отмечены его заслуги перед прогрессом, не очень омрачало его торжество. В свою очередь, Ховельянос тоже, конечно, понимал, что Марию-Луизу — эту Мессалину, эту венценосную блудницу — побудили объявить о своем намерении заключить мир совсем не заботы о благоденствии страны, а опасения, что из-за всевозрастающих военных расходов ей и ее любовнику при их безмерной расточительности может не хватить золота. Но каковы бы ни были причины, она во всеуслышание заявила, что готова прекратить войну. Наступит мир, а вместе с ним пора, когда рьяному поборнику благих начинаний удастся провести реформы, полезные народу.
Заявление доньи Марии-Луизы для большинства гостей явилось неожиданностью, хотя они и были в какой-то мере к нему подготовлены. Они находили решение монархов пусть и бесславным, но разумным. Окончание войны их радовало; ее продолжение означало для каждого стеснение в средствах. Надо также отдать должное королеве. Она сумела умно и с достоинством преподнести свое не очень-то почетное для Испании решение.
Итак, донья Мария-Луиза угодила грандам. Но она не угодила донье Каэтане Альба. Та не могла потерпеть, чтобы эта женщина, чтобы ее соперница сказала последнее слово, значительное и гордое, да еще в ее же собственном доме. Герцогиня захотела ответить, возразить.
— Несомненно, — сказала она, — очень многие испанцы будут восхищаться мудрым королевским решением. Но лично я, а вместе со мной, вероятно, немало других испанцев будут глубоко огорчены, что у нас думают о заключении мира, в то время как неприятельские войска еще на нашей земле. Я помню, как бедняки отдавали последнее добро на вооружение; я помню, как народ шел на войну с песнями, с пляской, с воодушевлением. Я, конечно, еще молода и глупа, но что поделаешь, после тогдашнего подъема такой конец представляется мне, как бы это сказать, немножко слишком трезвым.
Она поднялась. Белая и тонкая, стояла она, противопоставляя высшую простоту пышному великолепию королевы.
Бедный французский посол мосье де Авре возликовал. Раздаются еще в Испании голоса в защиту того, что благородно и свято, есть еще люди, готовые вступиться за монархию, на которую восстали безбожные мятежники! С умилением смотрел он на иберийскую Жанну д'Арк и нежно поглаживал руку своей Женевьевы.
На остальных слова Каэтаны тоже оказали свое действие. Разумеется, королева права, а слова герцогини Альба — романтика, чистейший вздор, героические бредни. Но как она хороша, и смелость какая! Найдется ли в Испании еще хоть один человек, будь то мужчина или женщина, который отважился бы говорить с ее католическим величеством королевой так, как сейчас говорила она? Сердца всех гостей принадлежали герцогине Альба. Никто не сказал ни слова, когда она кончила. Только дон Карлос покачал своей большой головой и умиротворяюще заметил:
— Ну-ну-ну… Да как же так можно, моя милая!
С болезненной ясностью почувствовала донья Мария-Луиза, что и эта победа обернулась для нее поражением. Она могла бы оборвать дерзкую ослушницу, но нельзя было дать волю своим чувствам, нельзя было показать, что слова соперницы ее задели, нельзя было рассердиться.
— Фасад вашего нового дома, моя милая юная подруга, — спокойно сказала она, — выдержан, правда, в прекрасном староиспанском стиле, но внутри все убранство вполне современно. Может быть, это справедливо и в отношении вас лично.
Трудно было бы найти лучший ответ, королева достойным образом одернула свою статс-даму. Но донья Мария-Луиза отлично понимала, что все это напрасно: для всех она по-прежнему уродливая старуха, и ее соперница всегда будет права, как бы неправа она ни была.
Это, несомненно, знала и герцогиня Альба. Она присела перед королевой и сказала с дерзким смирением:
— Очень сожалею, ваше величество, что прогневала вас. Я рано осиротела и не получила должного воспитания. Вот и случается, что иногда я невольно погрешаю против строгого и мудрого этикета испанского двора.
Но, говоря, она искоса поглядывала на портрет своего предка, кровавого герцога Альба, фельдмаршала, который на требование короля отчитаться перед ним представил следующий счет: «Для испанского государства завоевал — 4 королевства, одержал — 9 решающих побед, успешно провел — 217 осад, прослужил — 60 лет».
С двойственным чувством слушал Гойя пререкания двух знатных дам. Он верил в божественное происхождение королевской власти, верноподданническое послушание было для него столь же свято, как и почитание девы Марии, и слова герцогини Альба казались ему дерзким кощунством; слушая их, он мысленно осенял себя крестным знамением: столь непомерная гордыня могла навлечь беду на голову говорившей. И все же сердце его почти болезненно сжалось — такое восхищение вызывали в нем гордость и красота Каэтаны.
Их величества, настроенные не очень милостиво, вскоре удалились с большой помпой. Гойя остался. Большинство гостей также осталось.
Теперь дон Гаспар Ховельянос счел за должное прочитать герцогине нравоучение. Он хотел это сделать сейчас же после ее речи, но гордая и прекрасная Каэтана Альба с ее пламенной любовью к родине и с ее опрометчивостью предстала пред ним как аллегория его отчизны, и у него не хватило духу высказать