эту шкуру возложили на меня таким образом, что голова хищника прикрывала мою голову, оставляя открытым лишь лицо, а остальная часть свободно ниспадала на спину до самых пят.
Последствия этого маскарада оказались совершенно неожиданными. Друзья смотрели на меня словно на какое-то божество, и даже у строптивой обычно Ласаны глаза потемнели от волнения и стали невыразимо прекрасными. Во мне шевельнулось что-то похожее на тщеславие, но, устыдившись, я тут же подавил это чувство и обратился к Манаури:
— Послушай, вождь! Торжество — это хорошо, но нет ли здесь какого-нибудь подвоха?
— Нет, — заверили меня Манаури и Арнак. — Можешь нам верить!
Тем временем мы подплыли к селению. На поляне, отвоеванной у зарослей, стояло на высоких сваях десятка два хижин, а точнее — шалашей под крышами, но в основном без стен. Жилища были разбросаны там и сям, в отдалении друг от друга. Посередине поляны у самой воды возвышался, опять-таки на сваях, обширный помост шагов сто в ширину и такой же длины. На нем разместилось несколько хижин, но одна подле другой и притом более просторных и внушительных, чем разбросанные по соседству. С трех сторон они окружали незастроенное пространство, образуя на помосте площадку, обращенную к реке.
На этой площадке под обширным навесом из пальмовых листьев нас ожидал вождь Екуана в окружении двух десятков старейшин племени, вооруженных луками, копьями, палицами и щитами. Вождь, индеец на редкость тучный, восседал на богато украшенном резьбой табурете, все же остальные вокруг стояли.
Поблизости пустовали еще три табурета, предназначенные, как видно, для нас — гостей.
Тела всех встречавших нас были богато раскрашены и увешаны ожерельями, лентами и бусами из клыков диких зверей и ярких плодов. Но только у одного Екуаны на голове красовался роскошный головной убор из орлиных перьев, и я сделал вывод, что это символ высшей власти, а значит, и аравак Фуюди, тоже украшенный перьями, почитался равным вождю.
Как меня предупредили, церемония требовала, чтобы Екуана встречал, нас сидя и лишь потом, когда мы совсем приблизимся, встал и обратился к нам со словами приветствия. Меж тем вождь, то ли пораженный, то ли ослепленный нашим видом, не выдержал. Едва мы взошли по ступеням на помост, он, несмотря на свою тучность, проворно вскочил с места и чуть не бегом бросился к нам.
Речь его, переведенная на аравакский Фуюди, к счастью, не была длинной, но зато отличалась крайней сердечностью. Столь же почтительно ответствовал ему Манаури.
Под навесом рядом с табуретами стояло несколько громадных глиняных кувшинов, каждый из которых вмещал в себя добрых двести кварт и был наполнен мутной желтоватой жидкостью. Едва Екуана, Манаури и я уселись, как из этих кувшинов стали тыквами черпать я подносить нам напиток. Он оказался кисловатым, с резким запахом, но отнюдь не противным на вкус и содержал немного алкоголя.
— Это кашири, — шепнул мне Арнак, — напиток из асаи. Не пей слишком много!
В это время раздался ритмичный бой нескольких барабанов, и на помост трусцой мелкими шажками взбежали два ряда мужчин и женщин. Приплясывая в такт довольно монотонной мелодии, они закружились, сопровождая танец плавными движениями рук. Лица их сохраняли при этом серьезность и сосредоточенность. В кругу танцующих в маске какого-то жуткого чудища извивался человек, выполнявший что-то похожее на роль предводителя. При этом он исполнял танец на свой мадер и метался как одержимый, изображая в пляске не то охоту, не то бой.
— Это шаман! — шепнул мне Арнак.
Екуана был необычным индейцем и отличался не только необыкновенной тучностью, но и крайне веселым нравом. Он непрестанно расточал воем улыбки и особенно вам, гостям, сыпал веселыми шутками, то и дело подливал кашири. Тыквы с напитком переходили по кругу На рук в руки, и, хотя пил я все меньше, а под конец и вовсе лишь пригублял, меня, отвыкшего от алкоголя, все-таки разморило и бросило в жар. В чудовищной духоте тропического дня пот лил ручьями, и не только с меня — со всех.
В какой-то миг в припадке возбуждения и подъема я дерзко сбросил с себя шкуру ягуара, швырнул ее на помост и со злостью прихлопнул каблуком. Я полагал, это вызовет возмущение, но нет. Напротив, Екуана воспринял этот жест с восторгом, как проявление превосходства моего могущества над силой ягуара, и, захлопав в ладоши, воскликнул:
— Белый Ягуар! Наш брат Белый Ягуар!
Поощренный, я стащил с себя капитанский мундир и тоже с маху швырнул его на шкуру ягуара. Индейцы расценили это как презрение по отношению к испанцам и выразили свой восторг кликами:
— Гроза испанцев! Победитель испанцев!
Тем временем песни и пляски на помосте не прекращались ни на. минуту, и всеобщее возбуждение заметно росло. Мало-помалу страстный накал празднества стал передаваться и мне.
Вдруг прямо передо мной, словно из сказки, возникла огромная фантастическая птица — белый аист с черным поднятым кверху клювом. С минуту он изумленно всматривался в меня — вероятно, я казался ему столь же странным чудищем, как и он мне, — а потом с невозмутимым спокойствием он принялся заглатывать печеную рыбу, разложенную передо мной на широких пальмовых листьях. Его со смехом отгоняли, но он снова с угрюмым упорством возвращался назад и хватал все, что попадалось ему на глаза. Затем к нему присоединились десятка два ручных обезьян и, подозрительно косясь на диковинное существо с белой кожей, стали торопливо опустошать запасы сладких плодов. Вообще разных птиц и всякой четвероногой живности вертелось под ногами у людей великое множество.
МУРАВЬИНЫЙ СУД
Внезапно все барабаны, кроме одного, смолкли. К сваям, торчавшим из помоста, прикрепили сетки-гамаки. К двум из них подвели новобрачных: юношу в возрасте примерно нашего Вагуры и значительно более юную девушку. Ей можно было дать лет тринадцать, но довольно развитая грудь говорила за то, что это уже не ребенок.
Одетые как и большинство присутствующих — он в набедренной повязке, она в фартучке, прикрывающем лоно, то есть почти голые, они легли в гамаки, висевшие рядом. Шаман, снявший к этому времени с головы маску и оказавшийся довольно старым, хотя и резвым еще человеком, с безумным взглядом стал исполнять вокруг неподвижно лежавшей пары какой-то ритуальный танец, выкрикивая над ними заклятья и потрясая двумя небольшими плотно закрытыми корзинками. Хотя все, не только мужчины, но и женщины и даже дети, были в состоянии заметного опьянения, на помосте воцарялась мертвая тишина.
Я заметил, что Екуана, отец юноши, от волнения почти совсем протрезвел.
В какое-то миг шаман подскочил ко мне и в знак уважения к гостю позволил заглянуть в одну из корзинок, открыв на мгновение крышку: внутри копошились десятки тысяч свирепых муравьев. Затем среди всеобщего напряженного молчания шаман поставил одну корзинку на голую грудь юноши, а вторую — на грудь девушки. Муравьиный суд начался.
— В корзинках есть маленькие отверстия, — стал объяснять мне Фуюди, — муравьи не могут сквозь них убежать, но могут кусать, О-ей, уже начали!
По лицам несчастных заметно было, что муравьи и впрямь не теряли времени даром. Пот ручьями лил с тел обоих, и они от боли кусали губы, хотя и старались делать это незаметно.
— Они должны терпеть спокойно и стойко, — продолжал объяснять Фуюди.
— Если они пошевелятся от боли, а еще хуже — застонут, тогда — конец.
— Какой конец? — не понял я.
— Они не смогут жениться и навлекут на себя великий позор!
Шаман же не знал пощады. Он поминутно встряхивал корзинки, доводя муравьев до неистовства, и каждый раз при этом переставлял корзинки с одной части тела истязуемых на другую. Барабан тем временем все наращивал темп своего глухого аккомпанемента, а зрители с безжалостным вниманием все напряженнее следили за юными страдальцами.
Торжественный обряд достиг апогея, когда шаман открыл корзинки и содержимое их высыпал на тела новобрачных. Муравьев было такое множество, что местами они облепили кожу сплошным черным