— Милое дитя, это его тайна, а не наша, и потому мы не имеем права выдать тебе ее. Но скажи, милая, что ты думаешь о предложении дона Самуила? Примешь ли ты его?
Мария Нуньес побледнела, губы ее задрожали. Довольно долго она не могла заговорить. Но потом прекрасное лицо ее покрылось ярким румянцем, и она сказала очень решительно:
— Никогда, дорогие родители! Я уважаю дона Самуила, но не имею никакого желания быть подругой его жизни. И скорее напротив. Когда речь шла о том, чтобы добыть для моей семьи, а может быть, и для большого числа наших единоверцев, надежное убежище и таким образом вывести всех нас из того ужасного положения, которое мучит нас уже столько лет и отравляет всякий миг спокойствия — тогда я не колебалась в обещании своей руки человеку, требовавшему ее в награду за достижение этой цели. Но теперь, когда все разрушено, я не согласна! Кто же ему велел так живо и верно изобразить нам жизнь на его родине и все те бедствия и лишения, которым подвергаются там мусульмане и евреи? Ведь вы, дорогие родители, отказывались ехать в эту страну — как же вы хотите, чтобы я последовала туда за этим человеком? Я знаю, что вы никогда не станете принуждать меня, и таким образом, лучше всего было бы написать об этом теперь же дону Самуилу, чтобы он не обольщался ложными надеждами и не ехал понапрасну сюда.
При этих словах милая девушка невольно сложила руки и посмотрела на мать и отца такими умоляющими глазами, что Майор поспешила успокоить ее заверениями в полной свободе действий и сейчас, и в будущем.
— Что бы ни случилось с нами, — прибавила она, — мы должны надеяться на защиту Божью; где покинут нас люди, там будет с нами Он…
При этом восклицании лицо Марии Нуньес приняло чрезвычайно серьезное, даже, пожалуй, строгое выражение, и она с пламенным увлечением воскликнула:
— Но, матушка, заслуживаем ли мы эту Божью защиту? Не становимся ли мы недостойными ее ежедневно, ежечасно? Каждый раз, как мы склоняем колени, каждый раз, как исполняем обряды и предписания церкви, каждый раз, как шепчем священнику на исповеди лицемерные слова, умышленно придуманную ложь, — о, какие это ужасные, мучительные минуты!.. В ночные часы я в отчаянии ломаю руки, подушка моя мокра от слез, и душа моя вопиет; не сами ли мы призываем на нашу голову кару отвергнутого нами Бога, не сами ли заслужили заранее все те удары справедливого возмездия, которые еще могут постигнуть нас?
Молодая девушка произносила эти слова, высоко подняв руки, с таким болезненным выражением лица, с таким священным огнем в глазах, что ее можно было принять за негодующую пророчицу — негодующую на самое себя и возвещающую свое собственное грозное будущее. В испуге смотрел больной отец на дочь и слушал ее внушительную речь; скоро руки его безжизненно упали, и он опустился в кресло. Мать с неописуемым волнением, бледная как смерть, внимала страстному взрыву тех чувств, присутствие которых в сердце своего ребенка она давно уже подозревала и которые таились и в ней самой уже столько лет; и напрасно она делала дочери знаки замолчать ради спокойствия старика. Увидев же болезненный припадок мужа, она вскочила и подбежала к нему. Но он прошептал:
— Успокойся, Майор, это пройдет.
II
Гаспар Лопес едва начал снова приходить в себя, как дверь открылась, и на террасу вошел Мануэль, его единственный сын. Это был восемнадцатилетний юноша, фигурой похожий на отца, но овальное, отчасти худощавое лицо которого с огненными глазами и румянцем на бледных щеках свидетельствовали скорее о характере и умственных задатках матери. Он в эту минуту был, вероятно, в том возбужденном состоянии, когда человек занят преимущественно предметами, заполняющими его собственную душу, и поэтому не способен воспринимать чувства других. Ибо он быстро подошел к своим родным, не заметив их глубокого волнения, и после короткого, хотя и сердечного приветствия, сказал:
— Я очень рад, что застаю здесь всех вас, потому что у меня важные, очень важные новости.
При напряженном внимании отца, матери и сестры он продолжал:
— Вчера вечером король Генрих умер. Удар положил конец его жизни. Он умер, как и жил, не приняв никакого решения по великому вопросу, волнующему Португалию — кто будет его преемником. Дон Антонио немедленно принял бразды правления, и в ту же ночь ему принесли присягу все, пожелавшие сделать это…
— Кто же именно? — перебил Лопес.
— Только низшие чиновники и офицеры небольшого войска, находящегося в Лиссабоне. Знатное дворянство и духовенство выехало из города почти в полном составе. Сегодня утром, когда весть об этом распространилась по городу, люди стали собираться перед дворцом несметными толпами. Дон Антонио вышел на балкон и был принят с неописуемым восторгом. Народ признал его королем и единогласно присягнул ему в верности и повиновении. Тотчас были обнародованы две королевские прокламации: одна объявляла о кончине Генриха и вступлении на престол Антонио I, причем объясняла законность его прав; другая — призывала народ, всех способных носить оружие граждан к защите отечества, границу которого уже перешли неприятельские войска. Новый государь просит португальцев доказать, что они не отдадут своей самостоятельности и свободы под чужое иго, которое разрушит всякое благосостояние и спокойствие и, при тех войнах, в которые впутана Испания, повлечет за собой только потерю всех наших владений за океаном.
— И какое же действие произвели эти прокламации? — снова спросил юношу отец.
— Удивительное действие, батюшка, непередаваемое. Они переходили из уст в уста — народ собирался толпами на тех улицах, где их зачитывали. Все громко ликовали, обнимались и клялись жертвовать кровью и имуществом для защиты отечества. Все оружейные склады открыты; каждый, являющийся туда и вносящий свое имя в списки, получает оружие и указание, куда явиться на службу. Надеются, даже убеждены, что наберется значительное войско.
— Видел ты дона Антонио? — спросила в волнении мать.
— Видел. Как только рассвело, я поспешил во дворец. Меня допустили к королю, и он, несмотря на множество спешных дел и окружавшую его толпу, довольно долго говорил со мной. Он высказал надежду, что и я, так же как и мои друзья — Мендесы, Медейросы, Бельмонте, де Пинас, Лобатос — посвятим себя заботам страны, ставшей для нас вторым отечеством. О, батюшка, матушка, Мария! Я обещал ему это, я поклялся!
Последние слова произвели на слушателей очень разное впечатление. Отца они страшно испугали, и он поднял слабую руку, как бы отстраняя опасность; мать побледнела и задрожала так, что была вынуждена опуститься в кресло; только глаза сестры ярко загорелись, и она устремила на брата взгляд, полный гордости и удовольствия.
Юноша ничего этого не замечал и продолжал:
— Я поклялся в этом королю и явился сюда, милые родители, чтобы испросить вашего согласия и благословения.
Но тут Гаспар Лопес с силой, которой никто бы в нем не предполагал, воскликнул:
— Несчастный, что ты сделал! Из-за дела, совершенно уже погубленного, ты поплатишься жизнью, а нас, твоих родных, скомпрометируешь, даже подвергнешь величайшей опасности!
Юноша закусил губу, но вскоре спокойно ответил:
— Отец, обсуди хладнокровно все, и ты увидишь, что иначе я поступить не мог. Полагаю, мне нет надобности вам напоминать, что сделал для нас дон Антонио, — ведь только благодаря его влиянию и его усилиям нам удалось получить надежное убежище и пользоваться им в продолжении стольких лет… Благородный человек ни слова не сказал мне об этом, только в его глазах я читал эту мысль, и у меня не хватило бы духу отвергнуть перед его лицом священный долг, наложенный им на нас. И потом, неужто красный лев Испании наложит свои лапы на Португалию, не встретив никакой борьбы и сопротивления? И когда начнется война с наемниками тирана, неужели мне и моим друзьям оставаться праздными зрителями