расписывать собственные злоключения. Хорнблауэр и прежде знал, что Лейтона недолюбливают офицеры, теперь увидел, что и матросы не питают к нему приязни. Однако, может быть леди Барбара его любит. По крайней мере, она вышла за него замуж. Хорнблауэр, стараясь говорить естественно, выдавил:
— Ясно. — Потом огляделся, ища глазами старшину своей гички. — Что-нибудь новое, Браун?
— Ничего. Все в порядке, сэр.
Хорнблауэр постучал, чтоб его выпустили и проводили обратно в комнату, где можно будет походить от стены до стены, три шага туда, три шага обратно. Голова раскалывалась, как в огне. Он узнал очень мало, но достаточно, чтоб вышибить его из колеи. Лейтон ранен, однако это не значит что он умрет. Рана от щепки может быть серьезной или пустяковой. Однако его унесли вниз. Ни один адмирал, пока он в силах сопротивляться, не позволил бы сделать с собой такое — по крайней мере, в пылу сражения. Может быть, ему разорвало лицо или вспороло живот — Хорнблауэр содрогнулся и поспешил отогнать воспоминания об ужасных ранах, которых навидался за двадцать военных лет. Однако, безотносительно к чувствам, вполне вероятно, что Лейтон умрет — Хорнблауэр в своей жизни подписал немало скорбных списков, и знал, как невелики шансы у раненого.
Если Лейтон умрет, леди Барбара будет свободна. Но что ему до того — ему, женатому человеку, который скоро вновь станет отцом? Пока жива Мария, леди Барбара для него недоступна. Однако, если она овдовеет, это уймет его ревность. Но она может вторично выйти замуж, и ему придется заново переживать муки, как и тогда, когда он услышал о ее браке с Лейтоном. Если так, пусть лучше Лейтон живет — искалеченный или утративший мужские способности. Последнее соображение увлекло его в такой водоворот горячечных мыслей, что он еле выкарабкался.
Теперь в голове прояснилось, он зло и холодно обозвал себя глупцом. Он в плену у человека, чья империя протянулась от Балтики до Гибралтара. Он выйдет на свободу стариком, когда их с Марией ребенок вырастет. И вдруг он вздрогнул, вспомнив: его расстреляют. За нарушение воинских соглашений. Странно, как он забыл. Он зло сказал себе, что трусливо исключает возможность смерти из своих расчетов, потому что страшится о ней думать.
И еще кое о чем он давно не вспоминал. О трибунале, перед которым он предстанет, если не будет расстрелян и выйдет на свободу. О трибунале, который будет судить его за сданный неприятелю «Сатерленд». Его могут приговорить к смерти или ославить — британская публика не спустит человеку, сдавшему британский линейный корабль, каким бы ни был численный перевес противника. Хорошо бы спросить Филипса, матроса с «Плутона», что говорят флотские, оправдывает или осуждает его молва. Но, конечно, это невозможно: капитан не может спрашивать матроса, что думает о нем флот, тем более что правды он все равно не услышит. Его обступали неопределенности: сколько продлится плен, будут ли французы его судить, выживет ли Лейтон. Даже с Марией все не определенно — родит она мальчика или девочку, увидит ли он ребенка, шевельнет ли кто-нибудь пальцем, чтобы ей помочь, сумеет ли она без его поддержки дать ребенку образование?
Плен душил его, душила невыносимая тоска по свободе, по Барбаре и по Марии.
III
На следующий день Хорнблауэр опять ходил по крепостному валу, отведенный ему отрезок, как всегда, охраняли двое часовых с заряженными ружьями, приставленный для охраны субалтерн скромно сидел на парапете, словно не хотел мешать погруженному в глубокую задумчивость пленнику. Однако Хорнблауэр устал мыслить. Весь вчерашний день и почти всю вчерашнюю ночь он в смятении рассудка мерил шагами комнату — три шага туда, три шага обратно — и теперь пришла спасительная усталость, думы отступили.
Он радовался всякому разнообразию. Вот какая-та суета у ворот, часовые забегали, отпирая запоры, въехала, дребезжа, карета, запряженная шестеркой великолепных коней. Карету сопровождали пятьдесят верховых в треуголках и синих с красным мундирах бонапартистской жандармерии. С живым интересом затворника Хорнблауэр разглядывал жандармов, слуг и кучера на козлах. Один из офицеров торопливо спешился, чтобы распахнуть дверцу. Явно приехал кто-то важный. Хорнблауэр даже огорчился немного, когда вместо маршала в парадном мундире с плюмажами из кареты вылез еще один жандармский офицер — молодой человек с яйцевидной головой, которую он обнажил, пролезая в низкую дверцу, на груди — Орден Почетного Легиона, на ногах — высокие сапоги со шпорами. От нечего делать Хорнблауэр гадал, почему жандармский полковник, явно не калека, приехал в карете, а не в седле. Звеня шпорами, полковник направился к комендантскому штабу, Хорнблауэр провожал его взглядом.
Отпущенное для прогулки время уже заканчивалось, когда на стену поднялся молодой адъютант из комендантской свиты и отдал Хорнблауэру честь.
— Его Превосходительство шлет вам свои приветствия сударь, и просит уделить ему несколько минут, когда сочтете удобным.
Обращенные к пленнику, эти слова могли бы с тем же успехом звучать: «явиться немедленно».
— Я с превеликим удовольствием отправлюсь прямо сейчас, — сказал Хорнблауэр в духе того же мрачного фарса.
В штабе коменданта давешний жандармский полковник беседовал с Его Превосходительством с глазу на глаз, лицо у коменданта было расстроенное.
— Честь имею представить вам, капитан, — сказал он, поворачиваясь к Хорнблауэру, — полковника Жана-Батиста Кайяра, кавалера Большого Орла, Ордена Почетного Легиона, одного из личных адъютантов Его Императорского Величества. Полковник, это флота Его Британского Величества капитан Горацио Хорнблауэр.
Комендант был явно встревожен и опечален. Руки его подрагивали, голос чуть прерывался, а попытка правильно произнести «Горацио» и «Хорнблауэр» явно не удалась. Хорнблауэр поклонился, но, поскольку полковник даже не нагнул головы, застыл, как солдат на параде. Он сразу раскусил это человека — приближенный деспота, который подражает даже не деспоту, а тому, как, по его мнению, деспот должен себя вести — из кожи вон лезет, чтобы превзойти Ирода в жестокости и произволе. Может быть, это внешнее — вполне вероятно, он добрый муж и любящий отец — но от этого не легче. Люди, оказавшиеся в его власти, будут страдать от его усилий доказать — не только окружающим, но и себе — что он еще суровее, еще непреклоннее, а значит — еще лучше для дела, чем его патрон.
Полковник взглядом смерил Хорнблауэра с головы до пят и холодно осведомился у коменданта:
— Почему он при шпаге?
— Адмирал в тот же день вернул ее капитану Хорнблауэру, — поспешил объяснить комендант. — Он сказал…
— Не важно, что он сказал, — оборвал Кайяр. — Преступникам не оставляют оружие. Шпага — символ воинской чести, которой он не обладает. Отцепите шпагу, сударь.
Хорнблауэр стоял потрясенный, с трудом веря своим ушам. Кайяр говорил с кривой усмешкой, обнажая белые зубы под черными, словно рассекшими бронзовое лицо, усами.
— Отцепите шпагу, — повторил Кайяр. Хорнблауэр не шевельнулся.
— Если Ваше Превосходительство позволит позвать жандарма, шпагу снимут силой.
После такой угрозы Хорнблауэр расстегнул перевязь. Шпага упала на пол, металлический звон прокатился в наступившей тишине. Наградная шпага, врученная ему Патриотическим Фондом за проявленное при захвате «Кастильи» мужество, лежала, до половины выпав из ножен. Рукоять без эфеса и ободранные ножны вопияли об алчности имперских солдат.
— Хорошо! — сказал Кайяр. — Я попрошу Ваше Превосходительство известить его о скором отбытии.
— Полковник Кайяр, — сказал комендант, — приехал, чтобы забрать вас и мистэра… мистэра Буша в Париж.
— Буша? — Слова коменданта сразили Хорнблауэра так, как не сразила утрата шпаги. — Буша? Это невозможно. Лейтенант Буш тяжело ранен. Переезд может окончиться для него смертельно.
— Переезд в любом случае окончится для него смертельно, — сказал Кайяр с той же недоброй