соленого мяса. Он не видел того, что происходило между его супругой и чужаком. Обо всем этом Пейре предстоит узнать несколькими часами позднее, когда Мартона в полдень принесет ему обед.
— Нет? — удивится Пейре. — Разве он не из тех совершенных катаров, которые носят по здешним дорогам слова истины?
— Нет же, говорю тебе! — начнет кипятиться Мартона, и Пейре, заслышав этот тон, прикрикнет на жену, чтоб не повышала голоса. И Мартона, уже куда более смирно, продолжит: — Нет, вовсе нет. Сам посуди, муж: мы и вчера могли с тобой обо всем догадаться. Он пришел один, а катары ходят всегда по двое…
— Он сказал, что спутника с ним больше нет.
— И не было никакого спутника! — уверенно скажет Мартона. — Он вышел из дома — не знаю уж, где у него дом, — один-одинешенек. Катары так не делают. И с самого начала был один.
— Ну и что с того? — Это Пейре уже понемногу станет сдаваться.
— Ох, муж, а когда он вошел в наш дом, то даже не благословил гостеприимный кров, как заведено.
— Он был почти без памяти, когда ты подобрала его на дороге, — сердито скажет Пейре. — Какое тут благословение, когда ноги подкашиваются. Вот погоди, оклемается — и будет на нашем доме добрая печать.
— А когда ты подал ему хлеб, то не освятил его и не вернул половину в дающие руки, чтобы ты передал половину от той половины мне и…
— Говорю тебе, глупая баба, что болен он, — разозлился Пейре.
— Сдается мне, читал он какие-то молитвы перед трапезой, да только делал это совсем тихо, так что мы не слышали.
— Глупой бабе все сдается да кажется, — буркнет Пейре и примется за тот обед, что принесла ему в корзине Мартона: три сырых яйца, мягкая булка и яблоки.
Но Мартона не даст так просто сбить себя с толку. Приблизившись к мужу вплотную, шепнет в самое ухо:
— Он погладил меня по лицу, Пейре. Он дотронулся до женщины!
— Про совершенных много чего говорят насчет женщин, — заворчит Пейре с набитым ртом. — Только это католические попы говорят, а мы с тобой такого не видали.
— Он не катар, — убежденно скажет Мартона, собирая с земли яичную скорлупу, оставшуюся после трапезы, и складывая ее обратно в корзину. — Он католик, Пейре.
Тут Пейре глянет на нее во все глаза, а после как хлопнет жену по щеке своей широкой мозолистой ладонью.
— Думай сперва, жена, а после говори! У баб, ясное дело, язык без костей, а ум помещается промеж ног, но и того должно хватить, чтобы отличить католика от катара.
— Он католик, — повторит Мартона.
— Не бывает таких католиков. Таких, чтобы пешком ходили, босые да в рубище? Чтобы постились нелицемерно? Чтобы не искали себе наживы, жратвы, выпивки и баб? Не бывает!
И откинув голову назад, к ослепительному небу, расхохочется Пейре. Насмешила толстая дурища, потешила! Нашла диво — католического монаха, целомудренного и истомленного. Не бывает такого. Не бывает.
Доминик д-Аза действительно торопился в Тулузу и, по своему обыкновению, предпринял это путешествие пешком, но по пути заболел и еле добрался до Монферье. Его мало заботило то обстоятельство, что идет он по землям, насквозь пропитанным ересью, как губка уксусом. То есть это и составляло его главную заботу, о безопасности же своей он не тревожился вовсе. Когда те, кто любил его, заметили, что не стоит пускаться в подобный путь в одиночку, Доминик только глянул и молвил устало — будто надоело ему повторять этим неразумным детям одно и то же:
— Я не один.
И пошел.
В Тулузе его ждали. Братия, пока небольшая, меньше двадцати человек, все превосходные проповедники. Монастырь, где так легко дышалось. Может быть, единственное место, где по-настоящему легко дышится. Трудно отыскать радость превыше счастья находиться среди единомышленников, особенно здесь, в Лангедоке, задыхающемся от ереси.
Тулузский епископ Фалькон, сердечный друг, сын марсельского купца, в молодости баловавшийся стихотворством. У Фалькона оставались в Марселе значительные связи и влияние. Без него Доминику трудно было бы основать в этом городе маленькую обитель для раскаявшихся еретиков. Тогда они с Фальконом почти не были знакомы…
Фалькон. Соколенок. Ясное, всегда немного усталое лицо с тонкими морщинками вокруг глаз, круглых, как у птицы. Руки в перчатках с золотой вышивкой: на правой — крест в окружении света, на левой — рака Святого Сатурнина. Епископские руки, раздающие благословения.
Граф Симон. Грозный Симон, меч Господень.
Много лет назад, уходя от стен христианской Зары, разграбленной воинами Христовыми во славу собственной пустой мошны, граф Симон едва не погубил свою жизнь и жизни своих спутников. Не говоря уж о том, что нажил себе множество врагов.
Сейчас, взяв в руки меч, он обратил оружие против мятежного Лангедока, и многие из прежних участников несчастливого похода последовали за ним.
— Это моя война, — сказал Симон, — ибо оскорблен Господь.
И — все.
Симон. Один из немногих, в чьих устах «да» означает «да», а «нет» означает «нет». Без оттенков, полутонов и переходов. Без того перетекания «да» в «нет», которое составляет искусство политики.
Будь благословен граф Симон, взявший на себя этот труд: обагрить руки кровью. Ибо не было еще случая, чтобы Симон пошел против собственных слов или сделал что-то, противное велениям своей совести.
От широкой глади вод до Пиренейских гор легли к его ногам земли языка Ок.
Легли!
На негнущийся хребет этих горных долин надавили тяжкой дланью в железной рыцарской перчатке — и с мучительным хрустом пригнулась спина Лангедока. Убери груз — и тотчас же выпрямится, чтобы плюнуть тебе в лицо.
Для того и пришел сюда Доминик, чтобы смягчились сердца, чтобы слово оскорбления, всегда готовое сорваться с окровавленных уст этой покоренной страны, застыло и умерло, не успев родиться.
Ибо Доминик, как всегда, шел один, с пустыми руками и полным сердцем, — собака при Пастухе. Старый умный белый пес с черными пятнами на тощих боках. Пес, который не ластится, но делает свою работу. Желтоватые клыки, взгляд прямо в душу в те редкие минуты, когда поднимает глаза. Преданность, не знающая усталости. Что ему камни, которые летят вслед?…
А камни полетели почти сразу, едва только Пейре возвратился домой ввечеру, усталый и злой: от разочарования в своем госте, от перепалки с женой, от того, что Мартона в своих предположениях оказалась права, а он, Пейре, заблуждался. Последнее обстоятельство раздосадовало его больше остальных.
Доминик спал, но с приходом хозяев проснулся и даже попытался встать. Голова у него кружилась, ноги горели, однако подчинились, и Доминик сделал несколько шагов навстречу хозяину дома.
Пейре глянул на него исподлобья. Пейре был широкий, костлявый, весь какой-то узловатый, с густыми, нависающими черными бровями. Доминик рядом с ним казался совсем уж прозрачным. Летами оба были ровесники, обоим за сорок — лучшие годы для монаха, но не лучшие для крестьянина.
— Ну? — молвил Пейре угрюмо. — То, что сказала моя жена, это правда?
— Смотря по тому, что она тебе сказала, — ответил Доминик.
— Что ты — проклятый католический поп, — пояснил Пейре, не стесняясь больше в выражениях.
Но тут Доминик, как назло, уставился на него своими светлыми глазищами, и под этим внимательным, доброжелательным взглядом смутился Пейре. Да только велика ли заслуга — смутить