Действительно, через сотню метров дорога (вернее, то, что от нее осталось) вывела нас на заливной луг. Некошеная трава закрывала меня с головой, а Исангарду была почти по локоть. Она сплеталась и путалась в ногах, и мы с трудом продирались сквозь нее. От травы шел влажный пар, и мошка, поднятая нашими шагами, летала просто тучей.
Я пытался найти хоть какой-нибудь ветер, чтобы пригнать его сюда и разогнать полчища кровососущих, но тщетно: приличного ветра не было нигде, а тот, что я все-таки разыскал, был так далеко, что сюда бы просто не долетел. Я завял ужасно. Имлах тоже выглядела не лучшим образом, губы у нее пересохли, а вода, которую они с Исангардом хлебнули из грязной лужи, никак не могла утолить их жажду. Не так надо пить, чтобы напиться, по бедуинскому опыту знаю. Они тоже знали это и все же не удержались. Трудно удержаться, когда видишь воду, я это понимаю.
Мне-то что, я Пустынный Кода, у меня уши подолгу сохраняют запасы влаги, и этим я похож на многие пустынные растения, которые отращивают мясистые листья. Каждый приспосабливается, как умеет. Только люди вообще не умеют приспосабливаться, и для меня до сих пор загадка — как это они ухитряются выжить.
Мы начали спускаться с холма и сразу увидели впереди деревню.
Она была пуста. Это мы сразу поняли. Но все равно подошли ближе — куда еще было идти? На просторном лугу стояли семь домов, черных, хмурых, с высаженными окнами. Над ними полыхало солнце, и я впервые за много дней, что мы провели здесь, шкурой почувствовал название этих Окраин — Южные.
— Смотри, — шепнул вдруг Исангард и тронул меня за плечо.
Я обернулся. Крыша одного из домов слегка дымилась. И вот, в одно мгновение, огонь вырвался наружу и закричал, развеваясь в небе. Откуда-то взялся ветер, и огонь прыгнул на соседнюю крышу. Остальные дома стояли в стороне и потому не занялись.
Мы сбились в кучу, глазея на пожар. Дома горели, и никто не плакал, никто не причитал и не мчался с водой, никто, кроме нас, даже не узнал о несчастье. И никто, кроме нас, чужих, не видел, как гордо и безмолвно они умирают, выпрямившись, словно перед казнью. Пять соседних домов, избавленные от гибели направлением ветра, сурово чернели окнами. И такая безысходность была в этом пожаре, вспыхнувшем в брошенной, забытой, никому не нужной деревне.
Я прижался к Имлах и потихоньку высморкался в подол ее полосатой юбки.
Мы спустились в ложбинку и обнаружили там мелкую речушку, бежавшую по разноцветным камешкам. Довольно долгое время мы провели в воде, но и сюда долетали белые клочья пепла. Наконец, Исангард забрался на крутой бережок и крикнул, что дома догорели. Тогда мы вернулись в деревню.
Пять уцелевших домов стояли перед нами. Мы могли занять любой из них и жить, сколько вздумается, нас никто бы не прогнал. Но было в них что-то жуткое, что делало невозможной даже мысль о том, чтобы поселиться здесь надолго. Потом я понял: отсюда ушли домовые. А это еще хуже, чем если бы отсюда просто выехали люди. Когда домовые уходят, это, считай, конец. Если даже нечисть решила, что место дурное, то человеку делать тут совершенно нечего.
Я так и сказал.
— Мы не собираемся здесь жить, — заверил меня Исангард. — Мы переночуем, а завтра на первой заре уйдем.
Мы осторожно поднялись на высокое крыльцо, стараясь ступать как можно тише. Тишина стояла первозданная.
Дом был разгромлен, словно люди, покидая его, торопились. Добротная старинная мебель валялась перевернутая, из комода вытряхнули все ящики. Но печь была еще цела, и на полке стояли глиняные горшки, на стене висели всякие приспособления для кулинарии, которые живо напомнили мне орудия пыток, бывшие в широком употреблении на моем родном Востоке. В слабом свете блеснуло битое стекло старинного черного буфетика с витыми колонками и аккуратными досками-полочками. Смутно белели на полу растоптанные вместе с мусором перья из подушки. На окне Имлах увидела деревянный ларец, обтянутый темным коленкором и выложенный медными пластинами. Она раскрыла его, но ларец был пуст. Под треснувшим зеркалом лежали клочки ткани, ниточки и ржавые наперстки. Потом мы нашли под столом детскую колыбель, сплетенную из бересты и ивовых прутьев. В этом разоренном гнезде, еще теплом, все было сделано добротно, все из дерева и все на века.
Мы поднялись на чердак. Лестница была построена капитально, так что даже мне не пришлось делать над собой усилие, чтобы забраться по ней. Странно, но еще сохранилось сено, а в углу я нашел прялку и кудель. На прялке какой-то умелец вырезал солярные знаки. Я подозрительно покосился на Имлах. Если она все же кикимора, то не выдержит — вцепится в кудель. Для ихней сестры первое дело — пряжа и прочие бабьи радости. Но Имлах осталась к этому равнодушна, и я просто терялся в догадках. Значит, она не кикимора? Но и не человек, это ведь ясно. Тогда кто? «Не угадаешь, дурак»,
— услышал я у себя в голове ее злорадный голос. «Сама ты дура», — подумал я.
И тут я нашел в кудели нечто такое, из-за чего сразу забыл все наши склоки.
Я увидел мертвого домового. Он был совсем крошечный, ссохшийся, седенький, весь заросший волосенками и словно запутавшийся в кудели. Глазки у него были пустые, бесцветные, без зрачков. Он до самой смерти так и не закрыл их, все смотрел куда-то в потолок. И рот у него был полуоткрыт. Во рту поблескивал зуб. Он был легкий, как веретено. Я не хотел, чтобы Исангард или Имлах увидели его, и потому осторожно прикрыл его клочком сена.
— Я хочу есть, — заявил я очень громко. — Имлах, слышишь?
Она не успела ничего заподозрить, потому что Исангард тоже шумно потребовал пищи, и мы втроем спустились с чердака. На душе у меня было прескверно.
Имлах принялась шарить по полкам и довольно скоро обнаружила плетеную корзину, в которой сохранилось немного муки. Она сняла с гвоздя старенькое сито, просеяла муку и погнала нас с Исангардом за водой. Мы безропотно взяли ведро и отправились к речке, разговаривая по дороге.
— Даже не верится, — мечтательно сказал Исангард, скользя по глинистой тропинке под обрыв. — Я как будто попал в сказку… Мне мать рассказывала: печи, ухваты… У нас-то этого никогда не было. У нас были кони, седла, мечи. Мать была у меня деревенская, для нашего племени чужая… Я в детстве думал, что она просто сочиняет.
Исангард никогда не рассказывал мне, почему он ушел из дома. Иногда вспоминал свою мать — вот как сегодня. По его словам, она была красавица, тонкая, темноглазая. Ее звали Атвейг, и это же имя он дал своему мечу. Он называл меч своей подругой и говорил не «меч», а «спада». Возможно, то, что висело у него в ножнах за спиной, и было «спадой». Откуда мне знать, я не разбираюсь в оружии. Я знал только, что ЭТУ Атвейг он обожал и что никто из одушевленных существ, включая меня, никогда не пользовался таким его расположением. Впрочем, если бы он узнал, что я считаю Атвейг неодушевленным предметом, он бы меня прибил. Отчасти она действительно была живой, насколько это возможно для оружия.
Имлах замешивала тесто в старенькой глиняной плошке. Прядка желтых волос все время падала ей на глаза, и она мотала головой, отбрасывая ее. Мы с Исангардом сидели на неудобной горбатой крышке сундука и восхищенно наблюдали за ней. Если ею не восхищаться, она вообще работать не будет, вот мы и старались изо всех сил.
Имлах вдруг подняла глаза:
— А представляете, сколько вкусных вещей готовилось когда-то в этой плошке?..
Сказка, подумал я мрачно. Сказка детства моего Исангарда. Наконец-то он нашел ее. Только в сказке этой уже давно никто не живет.
5. МАЛЕНЬКАЯ ХРАБРАЯ ИМЛАХ
Следующие два дня я все время возвращался мыслями к тому, что увидел в заброшенной деревне и на старом кладбище. Кому это, кстати, пришла в голову умная мысль насадить бога на копье? Вот людоеды, честное слово.
Я размышлял, теоретизировал, сравнивал, иногда чересчур увлекался, и потому шаг мой утратил