забредя в антикварный магазин, и мой землянин, червь дождевой, мой чокнутый коп купил мне кольцо, которое стоило ему несколько недельных зарплат, — огненный опал, обрамленный бриллиантами. Позже, когда Джефф уснул, я выскользнула из номера, пробежалась до того же самого антикварного магазина и за унцию золота выторговала у продавца маленькое золотое колечко с черным ониксом. Я поспешила назад, в номер, и надела колечко на палец спящего Хокинса. Будить Хокинса я не стала.
А расставались мы очень тяжело. После всех этих ужасных сцен я вновь вернулась в отель, в нашу комнату, и чуть ли не до самых сумерек проторчала в ней, разглядывая стены и потолок и размышляя о своей судьбе.
В конце концов я заставила себя выйти на улицу и поплелась сквозь моросящий дождь на Бурбон- стрит, в бар Толстяка Чарли, туда, где мы с Джеффом слышали классный диксиленд. Зал там небольшой, и нельзя сказать, что чистый. На полу — опилки. Стулья и столы разномастные, словно их собирали по принципу: с миру по нитке, голому — рубашка. Но свои вещи оркестр исполняет громко и чисто. Здесь собраны блестящие исполнители.
Тут и произошло событие, круто изменившее мою жизнь.
После одной прекрасно исполненной диксилендом вещи я растрогалась, подозвала официанта, вручила ему десятку и попросила передать от меня коктейль «получше» Толстяку Чарли. Он играл на кларнете и руководил оркестром. Толстяк Чарли принял фужер и подсел за мой столик. Он сказал, что крайне удивлен, приятно удивлен тем, что поклонницей его музыки является женщина. И не просто женщина, а белая женщина! И не просто белая женщина, а гостья с орбиты! Когда я призналась негру, что и сама играю на кларнете, он изумился ещё больше и тотчас принес мне со сцены свой инструмент. Он вставил свежий мундштук и попросил меня «показать что-нибудь».
Я обалдела от инструмента. Это был «Ле Бланк», сделанный лет сто назад и предназначенный исключительно для джаза. Звук, сочный и яркий, возбуждал меня, как призывный клич сильного мужчины. Я немного поиграла гаммы, а затем исполнила то самое вступление к «Голубой рапсодии», где, что называется, кошки на сердце скребут.
И снова бросила взгляд на кларнет:
— Потрясающая машина!
— Как давно ты занимаешься, девочка? — спросил меня Толстяк Чарли.
— Вот уже тринадцать лет, — ответила я.
— Черт. — Негр тронул меня за локоть. — Иди-ка, детка, сюда.
Он повел меня на сцену. Развалившись на стульях, музыканты потягивали напитки.
— Я ещё никогда не играла джаз «вживую» с группой, — объяснила я.
— Не бойся. Они ничего не поймут. Они оживают только после заката солнца, — кивнул Чарли в сторону музыкантов.
Он вскинул голову, подавая коллегам сигнал. В зале воцарилась та обычная какофония, когда оркестранты настраивают инструменты; кто-то продувает клапана, духовые харкают, фыркают и шипят, кто-то крутит колок банджо, под смычком визжит струна скрипки. Пианист юморил, извлекая из рояля аритмичные арпеджио.
— Залабаем в си-бемоль мажоре? — спросил он у меня.
— Естественно, — откликнулась я с благодарностью.
Он предлагал мне один из наиболее легких вариантов.
Словно четыре сухих револьверных выстрела прозвучали над моим ухом. Это Толстяк Чарли четырежды щелкнул пальцами. Ударник застучал по барабану, задавая излюбленный улицей ритм, и отстучал два такта. Мы начали очень чистенько, и на первых порах я прошла и тему, и рефрен почти «на автопилоте», даже не пытаясь импровизировать. В таких вещах в диксиленде мелодию ведет кларнет, а кларнет работает свое «облигато» чуть выше по тону, сохраняя известную субординацию, но вместе с тем обладая той импровизационной свободой, которой нет ни у одного из инструментов. Мы откатали «первый круг», после чего должны были солировать по очереди на весьма приглушенном оркестровом фоне. Тему вновь отыграли вместе и Толстяк Чарли качнул головой, приглашая меня перехватить инициативу с первыми тактами рефрена. Я закрыла глаза и попыталась забыть о том, что стою на сцене, а в зале, внизу, сидит публика. И ринулась с разбега в реку, полагая, что уж в этой-то «Рапсодии» я знаю, где брод.
Получилось здорово. Прошло довольно много времени, прежде чем я начала испытывать некоторые трудности из-за нехватки импровизационных идей. Я чувствовала себя очень легко, как рыба в воде, в родной реке, где известен каждый изгиб, каждая заводь и каждый водопад. Я без труда предвосхищала все аккорды и творила звук «точно в масть». Но самыми лучшими оказались те моменты, когда я бросила работать на оркестр, отрешилась от реальности и перенеслась в свой собственный, лично мой мир, где были и утрата Бенни, и отъезд Джеффа, и предстоящее расставание с Землей, и домашние, в Ново-Йорке, проблемы, и прочее — восхитительное и ужасное, что случилось со мной за последние полгода. На все про все шестнадцать тактов, понятно. Попробуй уложись.
Восемь или девять человек, забредшие в тот час в бар, отметили мое соло аплодисментами. Толстяк Чарли выглядел очень довольным. Он улыбался мне, кивал. Когда мы умолкли, предоставив ударнику отрабатывать свои шестнадцать тактов, Чарли наклонился и прошептал мне на ухо:
— Последний рефрен — все вместе, лады? Мибемоль.
Тональность не из моих любимых, прямо скажу, но я подсобралась и не испортила мужчинам обедни.
Когда мы закончили вещь, Толстяк Чарли вскинул два похожих на обрубки пальца вверх, делая знак бармену, и провел меня обратно в зал, к столику.
— Сколько ты пробудешь в Новом Орлеане? — спросил негр. Он произносил «Новый Орлеан» как одно слово.
— Только два дня.
Я объяснила музыканту, ситуацию с отлетом из Кейп-Тауна. Надо сидеть там и ждать места в шаттле.
— Как насчет поиграть тут пару раз? — предложил Толстяк Чарли. — Новизна приносит неплохие дивиденды. А ты ведь знаешь, тебе с нами понравится.
— Я-то целиком — за, — ответила я. — Только бы губы слушались.
Убедилась на собственном опыте: как только прекращаешь ежедневные репетиции, очень быстро теряешь форму.
— Не пойдет — мы сразу дадим отбой, — заверил меня Толстяк Чарли. Бармен принес нам выпивку в двух высоких заиндевелых стаканах. — Когда-нибудь пробовала джулеп? — поинтересовался Толстяк Чарли.
— Нет. Обычно пью вино или пиво.
Я пригубила напиток: коньяк, вода, сахар, мята, лед… У меня возникли сразу две ассоциации — чай с мятой, который мы пили в Марракеше с Джеффом, и виски с кофе на дощатом столе в доме Перкинса.
— Не нравится? — забеспокоился Толстяк Чарли и тем самым смутил меня. Кажется, я побледнела.
— Нравится, нравится, — забормотала я. — Просто вкус джулепа напомнил мне кое о чем.
И в моей памяти всплыли слова Бенни о приливе сил, который ощущает художник, закончивший произведение.
Толстяк Чарли извлек из кармана огрызок карандаша и скомканный клочок бумаги, разгладил лист и нацарапал на нем: «Для „Голубой рапсодии“ у нас слишком мало скрипок. Какие другие вещи хотела бы сыграть?»
Мне бы, дуре, выбрать что-нибудь хорошо разученное, типа «Базен-стрит» или «Вилли-Нытик», что-нибудь из этого ряда, но меня понесло, и я написала Толстяку Чарли на бумаге программу из девяти- десяти произведений, которые были у меня, что называется, на слуху, не более того.
— Позвоню, передам текст в типографию, — сообщил негр. — Как тебя зовут?
— Марианна… Мэри Хокинс. — Я-то не взяла на самом деле фамилию Джеффа, но сочла, что печатать свою фамилию на афишах — не слишком остроумно.
— У тебя есть с собой фото, которое мы могли бы использовать? — спросил Толстяк Чарли.