Я взял фотографию, разорвал ее на мелкие клочки и выбросил в мусорную корзинку.
– Может быть, вы когда-нибудь пожалеете о том, что я это сделал. – Но о том, что у меня есть негатив и еще один снимок, я умолчал. – Может быть, однажды ночью – три месяца… три года спустя – вы проснетесь и поймете, что я говорил вам правду. И, может быть, тогда вам захочется взглянуть на фотографию еще раз. Но я могу и ошибаться. Может быть, вас как раз очень разочарует тот факт, что вы никого не убивали. Это мило. В любом случае это очень мило. Теперь мы спускаемся вниз, садимся в машину и едем в Вичиту навестить ваших родителей. Не думаю, что вы вернетесь к миссис Мердок, но я и здесь могу заблуждаться. И больше об этом мы говорить не будем. Никогда.
– У меня нет денег, – сказала Мерле.
– У вас есть пятьсот долларов, которые послала вам миссис Мердок. Они у меня в кармане.
– Это ужасно мило с ее стороны, – сказала Мерле.
– О-о, дьявольщина, – простонал я и вышел в кухню хватить полстаканчика перед отъездом.
Мне не полегчало. Мне просто захотелось вскарабкаться по стене и прогрызть себе выход в потолке.
36
Я отсутствовал десять дней. Родители Мерле были робкие, добрые, спокойные люди, жившие в старом домике на тихой тенистой улочке. Они поплакали, когда я рассказал им ту часть истории, которую им можно было знать. Они сказали, что рады возвращению дочери, что будут заботиться о ней, и сильно винили себя во всем – и я не мешал им это делать.
Когда я уезжал, Мерле в домашнем фартучке раскатывала тесто для пирога. Она вышла к двери, вытирая руки о фартук, поцеловала меня в губы, заплакала и убежала в комнату, после чего в коридоре появилась ее мать и с доброй широкой улыбкой проводила меня и помахала вслед моей машине.
Когда их домик исчез за поворотом, у меня возникло такое забавное ощущение, будто я написал стихотворение и оно было прекрасным, но я потерял его и никогда больше не вспомню.
По возвращении я позвонил Бризу и отправился к нему разузнать, как продвигается дело Филипса. Они раскрыли его очень аккуратно, в правильном соотношении используя жесткую логику и всегда присутствующую интуицию. Супруги Морни в полиции так и не появились, но кто-то позвонил в управление, сообщил о выстреле в доме Ваньера и быстро повесил трубку. Эксперту совсем не понравились отпечатки пальцев на пистолете. Но, в конце концов, все согласились с тем, что это было самоубийство. Потом один следователь по имени Лаки из Центрального управления решил проверить пистолет и обнаружил, что пистолет с таким описанием разыскивается в связи с делом Филипса. Хенч опознал его, и, что гораздо важней, на кольте удалось найти половину отпечатка его пальца.
Имея эту информацию, они еще раз проверили квартиры Хенча и Филипса и нашли один отпечаток пальца Ваньера на кровати Хенча и один – на ручке смывного бачка в туалете Филипса. Они побегали по округе с фотографией Ваньера и выяснили, что его видели на улице дважды, а в боковой улочке – по меньшей мере, трижды. Странно, но в самом доме его никто не видел или не признался в этом.
Теперь им не хватало только мотива. Его им любезно предоставил Тиджер, арестованный в Солт- Лейк Сити за попытку сбыть дублон Брэшера коллекционеру, который решил, что монета подлинная, но краденая. В отеле у Тиджера нашли дюжину таких монет – и одна из них оказалась подлинной. Откуда дублон появился у Ваньера, Тиджер не знал, и полиция этого тоже никогда не узнала. Шума в газетах в связи с этим делом было достаточно, чтобы владелец прослышал о нахождении монеты и объявился. Но владелец не объявился. Ваньером полиция больше не интересовалась – раз он оказался убийцей. Его смерть так и оставили самоубийством, хотя некоторые сомнения на этот счет имелись.
Тиджера вскоре отпустили, потому что вряд ли он знал об убийствах, и на него навесили только попытку мошенничества. Золото он покупал легально, а изготовление вышедшей из употребления монеты законом не преследовалось. Штат Юта отказался с ним возиться.
В признании Хенча они не верили ни минуты. Бриз сказал, что просто давил на меня на случай, если я что-то скрываю. Он знал, что я не допущу, чтобы невиновного держали за решеткой из-за меня. Но Хенчу в любом случае не повезло. Они поставили его по стойке смирно и навесили на него и на итальяшку по имени Гаэтано Приско пять вооруженных нападений на винные лавки, во время одного из которых был убит человек. Я никогда не узнал, приходится ли этот Приско родственником Палермо, – но его все равно не поймали.
– Ну, как? – спросил Бриз, когда изложил все это.
– Два вопроса не вполне ясны, – сказал я. – Почему Тиджер бежал и почему Филипс жил на Курт- стрит под вымышленным именем?
– Тиджер бежал, потому что старик-лифтер сообщил ему, что Морнингстара убили, и он почуял, что дело пахнет керосином. Филипс воспользовался именем Ансона, так как за его автомобилем гонялась налоговая инспекция, а он был практически нищ и в полном отчаянии. Это же объясняет и то, почему такой милый молодой болван, как он, ввязывается в историю, которая кажется темной с самого начала.
Я кивнул в знак согласия.
Бриз проводил меня до двери. Он положил тяжелую руку мне на плечо и крепко сжал его:
– Помнишь, ты распинался о деле Кассиди перед нами со Спрэнглером той ночью у себя в квартире?
– Да.
– Ты потом сказал Спрэнглеру, что никакого дела Кассиди не было. Оно было – только имя другое. Я его вел.
Он снял руку с моего плеча, распахнул дверь и улыбнулся мне.
– Что касается дела Кассиди, – сказал он, – и что я об этом думаю… я могу иногда навесить кому-то больше, чем он заслуживает. Что-то вроде выплаты с грязных миллионов пособия ломающимся на работе паренькам – вроде меня… или вроде тебя. Пока.
Была ночь. Я вернулся домой, влез в старую домашнюю одежду, расставил шахматы, приготовил коктейль и разыграл одну из партий Капабланки. В ней было пятьдесят пять ходов. Прекрасная, холодная, безжалостная игра, почти бросающая в дрожь своей молчаливой неумолимостью.
Закончив партию, я подошел к окну и постоял немного, прислушиваясь и вдыхая аромат ночи. Потом я пошел на кухню, сполоснул стакан, набрал в него ледяной воды и долго стоял возле умывальника, и пил воду маленькими глотками, и смотрел в зеркало.
– Ты – и Капабланка, – сказал я.