Мая позвонила сама, уже из дома, попросила принести детективчик. Я выбрала три, самые, самые… Сделала свой фирменный «наполеон», купила «орхидею в домике». Я думала, что еще? Мне хотелось тратить на нее деньги, ублажать…
Она хорошо выглядела. Выпавшие после химии волосы подросли. Я вспомнила Анну Каренину, у нее тоже после тяжелых родов волосы вылезали черной щеткой. Так написал граф. Ему была неприятна Анна, грешнице полагалось умереть, а она выжила. И ощетинилась.
С какой стати это вспомнилось тут, у Маи? Маи-безгрешницы? Маи-страдалицы? Тут явно была путаница, и путаница не только в моей голове. В голове – безусловно, но была какая-то неправильность по больному счету. Щетинка так, намек, знак… Чего?
– Ты похожа на Анну Каренину, – сказала я Мае.
– Я похожа на свою послетифозную бабушку, – засмеялась она. – У нас есть фотография.
Мая стала рассказывать про Саида, которому давно пора жениться, а он ни в какую. «В нем стало проявляться национальное, – сказала она. – Понимаешь?»
– Ну и что? – ответила я. – Что в этом дурного?
– Ничего, – вяло ответила Мая. – Просто чудно будет, если он примет мусульманство.
Она стала мне рассказывать про мужа-узбека, какой он был «очень восточный».
– Плюнь, – говорю. – Ничего у Маргули не вышло. У тебя все в порядке. Подумаешь, операция! Как ты – мильён.
Мы примеряем протез. Тяжелый, он как бы переливается в руках.
Мая даже зарозовела от обретения формы и стала совсем молодой и хорошенькой. Мне хотелось ее обнять, утешить, Но пришла Вава и широко, расплывчато села на диване. И разговор пошел ни про что… И уйти оказалось легко.
А во дворе я встретила Володю и увидела, как он плохо встрепенулся. Ощетинился.
– Мая хорошо выглядит, – сказала я.
Он переложил сумку из руки в руку. У меня даже возникло нелепое чувство, что он снова собирается дать мне по морде затекшей от тяжести ладонью. И я поймала себя на том, что у меня уже есть опыт такого рода, и я даже развернула лицо так, чтоб смягчить удар, чтоб ладонь точно пришлась на мягкое, на щеку.
Можно пережить пощечину и не получив ее. Это был тот самый случай. Я шла домой, и у меня горело лицо. Только добравшись до родных железяк эстакады и уцепившись за них, я поняла главное: вина и грех возложены на меня. Вернее, не так. Вину и грех выбросили мне вслед, быстренько захлопнув дверь. Собирай, кукушечка, свои бебехи и отвали. У людей большие и красивые чувства – болезнь, смерть, мусульманство, – а ты просто мимо шла, побирушка… Ну вот и иди дальше… Моя покойная бабушка кричала с крыльца нищенкам: «Нечего подать! Нечего!»
Благословенны трижды эстакадные кривые лестницы. Пока то да се… Пока вверх и вниз… Пока отщелкали коленки…
Я приняла свою вину. Ладно. Пусть. Справлюсь. Тупым ножом, как по сырому и теплому мясу, я отрезала их всех… Отторгла и вышла из собственной крови. А они уплывали, уплывали… На легком фантомном острове – Володя, Мая, Вава, Саид, Маниониха, близнецы, Маргуля, дольше всех виделась Маина голова со щетинкой волос. Гудбай, Америка, тебя я не увижу больше никогда.
Мне хотелось заплакать, но не получилось. Все-таки я не плакса, это точно.
IV
…Я никогда не буду жить на чистой улице чистого города.
Я зациклилась на этом. Дались мне эти островерхие чужие крыши с начищенными ручками дверей. Да, эта немолодая леди с сумочкой для пудреницы не я, и я не присяду за тонконогий столик, чтобы выпить чашечку кофе в этом не моем чистом городе.
Ну и что? Где я, а где леди? Не естественней ли было бы вообразить себя старшей теткой в гареме или просто правоверной мусульманкой в широких штанах, замечательно скрывающих уже слегка обносившуюся плоть?
Но факт остается фактом: я ищу себе место, а на своем собственном месте я места себе не нахожу. И ничего тут не поделаешь.
Ни смирения плоти. Ни смирения души…
Опять он объявился у дома, как когда-то давным-давно. Сидел на грязном, записанном собачками крае песочницы. Горько сидел, безнадежно. Я привела его домой.
– Мы живем вдвоем, – объяснила я ему. – Детям построили квартиры.
Почему-то он сразу пошел на кухню.
– Идем в комнату – сказала я ему.
– Тут привычней, – ответил он. Он занял мою табуретку, и это меня раздражило, я стала чувствовать себя неуютно и как бы не дома.
– Не надо ни чаю, ни кофе – ничего! – сказал он. – Просто сядь рядом.
Я села. Он уткнулся лицом в мои руки и как-то тихонечко не то всхлипывал, не то подхихикивал, не то скулил. Потом поднял лицо, оно было сдвинуто, стронуто с места, такое потерявшее прописку лицо. И эта сбежавшая из дома личность стала говорить мне все ранее не говоримые слова. Мое травмированное не своей табуреткой сознание выдало мне для потехи мысль – хорошо бы ему онеметь на этот трагический случай в кухне. За столько лет я научилась находить его руками, распознавать в темноте, я его чуяла. При чем же тут слова и вообще весь вербальный мир? В этом мире были мои мужья, дети, я и сама в нем существовала. Вплоть до сумасшедшего Зова. Так бездарно это формулировать, а он пытается, пытается, скрипя на моей любимой табуретке.
– Заткнись! – кричу я ему. – Заткнись!
Тогда он хочет исправить ситуацию другим путем…
Мы сидим с ним как два пораженца на поле брани. И я не добра, и не великодушна, и не хочу и не могу его утешать и успокаивать на фоне руин. Он сам нарушил правила нашей любви и пусть теперь отвечает, пусть. Я слушаю жалкую речь про то и се и жду момента, когда предложение уйти будет для него не таким обидным.
Но я затянула время, я его передержала… Он начал про Маю. Про то, что она стала чувствовать себя хуже, это, видимо, даже не связано с операцией, просто возраст, но раздражительна, плаксива… Знаю ли я, что Саид принял-таки мусульманство и живет теперь отдельно, потому что наше питание… «Мая ведь все делает из свинины».
Я не хочу их свинины, их исламского сына, не хочу ничего знать про Ваву, близнецов и преуспевающего тренера по теннису. Я не хочу и про Маю. Не хочу от него…
– Я не хочу, чтобы ты мне говорил про Маю.
– Но вы же подруги! – удивляется он.
– Подруги, подруги, – говорю. – Но ты лучше уходи.
– Когда мы встретимся еще? Я же должен реабилитироваться.
– Не должен, – отвечаю я. – Никто из нас никому не должен.
Он уходит нелепо. Не может в наклон завязать шнурки, приседает, – от напряжения у него отрывается на штанах пуговица, куда-то закатывается, мы ползаем по прихожей, ищем. Глупо… Бездарно…
Когда он ушел, я открыла окна. Но он долго не уходил, – его запах. Запах неуверенного в себе мужчины, запах нервного пота, запах приседаний, вдохов и выдохов над шнурками.
Я выстудила комнату. Занавески ходили туда-сюда, и у меня закружилась голова. Просто парус, корабль и качка! Разматывай эту идею, дура, разматывай. Вообрази еще, что ты плывешь в островерхий город с чистыми улицами и надраенными ручками дверей. Ты там живешь… Там у тебя эркер… Ты в нем стоишь, а он идет к тебе по газону, которому триста лет…
…Идет в последний раз…
Notes