– Да я понимаю: когда уже до этого доходит, то все бывает наоборот. Ладно, пусть… Но в примаки не ходи… Или уже пошел, идиот?

– Да нет, – сказал Алексей Николаевич. – У нас стадия обсуждения. Анна упрямится.

И он рассказал этот свой идеальный вариант и встретил полное и безоговорочное понимание.

– За это и держись, – сказал приятель. – Не давай бабам крутить тебе мозги. Конечно, тут есть одна страдательная сторона – Ленка. А ты знаешь, что ей скажи? Мол, оставайся, дочь, со мной. Моя квартира – твоя квартира и всякое там разное…

Последнее ошеломило Алексея Николаевича. Ни разу не пришло ему в голову, что дочь может остаться с ним, не соединялась она вместе с Викой. Конечно, Ленка останется с матерью. Но, с другой стороны, он же вправе и обязан предложить ей такое? Он скажет ей:

«Оставайся в своей комнате. Наши с мамой дела тебя не должны трогать».

– Ты мне подбросил идею, – сказал он приятелю.

– Я добрый, – ответил тот. – Только дохлая эта идея. Ленка и Вика? Я представил это на минуточку и содрогнулся.

– Почему? – спросил Алексей Николаевич.

– Черт знает, почему, – засмеялся тот. – Все твои бабы – штучки. Я это давно понял. Хотя, с другой стороны, а какими им быть в наше время?

Тут Алексей Николаевич мог бы кое-что сказать. У него была своя теория женской загруженности, которая звучала примерно так: «Слухи об этом несколько преувеличены». Время, время… Оно одно для всех, для мужиков и баб. И мужикам всегда было и есть труднее. Он так считал, но с приятелем заводиться не стал. Не момент. Они забросили в горло ягоды из компота, отплюнули косточки и разошлись по своим рабочим местам. Правда, расходясь, у лестницы, приятель не выдержал и сказал: «И нужна тебе вся эта возня? Менять женщин в наше время (что он прицепился к бедному времени?) пока еще неэкономично. Дорого, а значит, глупо… Ей-ей, Леха!» И он ушел.

Алексей Николаевич поднимался в клетушку и думал о себе хорошо. Не такой он циник, чтобы все переводить на деньги и выгоду. Здравый смысл – прекрасно, но есть же что-то и повыше? Он боялся сказать себе «любовь», потому что считал это слово несколько дискредитированным. «Не будем его говорить, – шептал он Вике. – Я просто без тебя не могу». Вот это точно. Ленку, дочь, он, наверное, все-таки любит, но он может без нее. Может! Хотя, тем не менее, он предложит ей остаться с ним, пусть решает…

***

Из окна корректорской было видно то самое окно столовой, возле которого обедал Алексей Николаевич. Увидев его, Вика бросилась было бежать к нему, а потом перегнулась и высмотрела, с кем он, и бежать передумала. Вика не любила этого приятеля, не любила беспричинно, хотя это неточно сказано. Причин, каких-то там фактов, поступков, слов, конечно, не было, но была внутренняя концепция, выработанная годами, и по этой концепции приятель относился к тем мужчинам, которые изначально враги, что бы они не делали и как себя не вели. Эта их разрушающая все и вся логика. Это недоверие к их, женской, интуиции, пренебрежение к их работе, неуважение к их запросам, сугубо женским, отличительным. Вика за версту чуяла таких мужчин и старалась, чтобы пути с ними не пересекались. Они и не пересекались. Вот только с Федоровым вышла у нее промашка, но Федоров нечистый тип, это ее и сбило с толку. Сколько она еще будет его вспоминать? Пока не уйдет из его квартиры. Вот человек! Облагодетельствовав ее, он обеспечил ей вечную муку. Как они вылизывали эту квартиру! Как искали интерьеры, чтобы «ни у кого и никогда». Тысяча его придумок, пристроек, удобных, красивых. Когда вбил последний гвоздь и отполировал последнюю дверную ручку, то сказал странное: «Так хорошо, что даже противно». Она не придала этому значения, на жостовском подносе поднесла ему любимый его вермут со льдом. «С окончанием работ!» – сказал он, посмотрел на нее внимательно, и она, идиотка, и этому его взгляду не придала значения. Она была такая тогда счастливая, что стала просто глупой. Через три дня, собрав чемодан, он ушел.

«Будь счастлива, Суламифь, и не поминай лихом. Моторчик я забираю».

Ничего она не могла понять, ничего. Его поступок был иррационален, в нем не было причин, корней, это было равносильно скоропостижной смерти в расцвете сил. Правда, у нее хватило ума не биться в истерике. Она подождала несколько дней, навела справки. Сказали, что он уехал на какую-то стройку делать снимки для какой-то юбилейной доски почета. Потом он вернулся и поселился в квартире приятеля, который уехал за границу. Она позвонила ему! «Как живешь, Лисистрата? – спросил он. – Фонарики в ванной работают?» Она, неестественно похахатывая, спросила, когда он собирается вернуться, чтоб она успела вымыть шею. «Клотильда, душенька Кло! – сказал он. – Не надо так шутить. Мне больно… Хочешь совет друга? Выходи замуж… Я просто буду счастлив!» И она ответила ему, что, конечно, так и поступит, и начала совершенно идиоте-

кий разговор о вещах. Что, мол, он собирается забрать, а что оставить? Это, дескать, важно, и очень хочется, чтоб было по-честному… «Все твое!» – сказал он и положил трубку.

Она так и эдак перебирала их жизнь, раскладывала ее по дням и фактам, классифицировала по чувствам. Ничего не получалось. Ничем не отличался день первый от дня последнего. При ней он бросил фотокорить в газете и ушел «в дизайнеры пропаганды». Его выражение. Всякие там стенды, выставки – это было по его части. Друзья-приятели говорили: «Дурак!» И все толкали его носом в снятый им когда-то пейзажик – береза и черная вода под снегом. Об этой черной воде под снегом много писали критики фото, а сам пейзажик обошел все специальные журналы.

Так вот его толкали носом в эту черную воду и вопрошали: «Как можно уйти от этого? Ты же художник!.. Такой воды еще не было!»

Приятели размахивали руками, а он улюлюкал. В прямом смысле этого слова. Приставил ладонь ко рту, как-то шевелил пальцами и издавал какой-то дикий индейский клич. Он всех тогда переулюлюкал. Она же, Вика, чем несказанно гордилась в то время, на пути мужа не становилась, решение его приняла должным образом: «Раз ты этого хочешь…» Потом, правда, удивлялась про себя, тихонько: за все три года, что она с ним прожила после этого, а всего они прожили пять лет, он не принес больше в дом ни одного пейзажа, ни одной «картинки» (его старое определение). И когда они украшали свою новую квартиру и она вытащила из стола этот самый пейзаж с черной водой и стала прилаживать его к стене, где бы он лучше смотрелся, он взял его у нее из рук и сказал: «Ни за что, Марфуша, ни за что!» Она поняла это так: он подавил в себе что-то ценное, дорогое и не хочет напоминаний! Полезла к нему с этими своими соображениями, и он сказал: «Давай не будем, а? Но чтоб ты не волновалась, скажу одно: никакой внутренней неврастении у меня нет. Я не пациент для психоаналитиков». Дело прошлое, но как она его тогда любила! Как он ей нравился какой-то своей мужской «настоящестью», а ведь был некрасивым, невзрачным, роста небольшого, лысый и нос шляпочкой на конце. Алексей по сравнению с ним – Давид. И вообще Алексей – это другая история, другая жизнь, она сама – другая Вика. Та ее часть, что любила Федорова, умерла и рассыпалась в прах. Какое-то время она жила с ощущением «увлечности». Ей даже казалось, что со стороны заметно, как зияет в ней пустотой эта выгоревшая половина, что и ходить она стала криво, потому что потеряла равновесие, и теперь приходится расставлять руки, чтобы балансировать при ходьбе. Ей даже «говорили: «Что у тебя с походкой? Ты не хромаешь?» Она так и не сумела живым зарастить внутреннюю пустоту. Она заложила ее камнем. И к Алексею прибилась другой половинкой своего существа и обнаружила, что в другой ее части все по-другому – другие слова, другие мысли, другие силы притяжения;.. Алеша т робкий, неуверенный в себе человек… Поэтому она боится, о чем он говорит с приятелем. На что его тот повернет? Не то что Алексей совсем уж безвольная натура, нет, но приятель его – циник, скажет что-нибудь, а Алексей будет мучиться, страдать.

Вечером Алексей сказал ей про вариант с Ленкой. Вика прямо задохнулась. Не зря она боялась, не зря закололо у нее в сердце, когда из окна высмотрела его в столовой. Но она увидела в глазах Алексея такое желание поддержать его в этой идее, что как там ни скрючилось все у нее внутри, а сказала она бодро: «Конечно, ты должен ей это предложить!»

Ночью, ворочаясь на неразложенном диване, – она никогда не раскладывала его, если спала одна, – размышляя о том, что Ленка в их отношениях не что иное как «пятая колонна», она вдруг враз и навсегда успокоилась, потому что то ли поняла, то ли почувствовала: никогда им с Ленкой не жить. Бывали у нее, и не раз, минуты такого вот прозрения, когда выход, итог, наконец виделся четко, ясно, и тогда она поражала других тем, что подсказывала выход, а на самом деле она ничего не подсказывала – она будто возносилась и видела сверху, как будет и как надо.

Один раз в жизни она ничего не знала и не видела – когда уходил Федоров. А тут поняла: с Ленкой ей не жить. Какая она молодец, что, еще не зная этого, среагировала правильно. Пусть Алексей предложит дочери остаться с ним, что усилит позицию, Анне на это сказать будет нечего. Он предложит, Ленка откажется, а Алексей от ее отказа станет сильнее, это тот самый случай, когда теряя приобретаешь. Вика совсем успокоилась и подумала, что в общем все хорошо. Федорова это ее умение брать себя в руки всегда поражало, и умение логически мыслить – тоже. Он как-то ей сказал: «Знаешь, ты сама себе мужик». Она не обиделась, они были еще вместе, спросила: «Это что – плохо?» Он ответил загадочно: «Сам себе – это сам себе. Это не хорошо, не плохо, Феклуша… Это другое измерение…» Она не поняла его, туда-сюда повертела фразу и решила, что обидеть она во всяком случае не может. Это скорей так: сам себе умный – без поводыря, сам себе сильный – без поддержки и так далее. Так она это толковала. Сама себе мужик… А когда Федоров ушел – пришло другое. Он уже тогда обрекал ее, на одиночество, потому что считал: она это вынесет. Такая смешная штука. У него был этот нелепый набор имен: Устинья, Феклиста, Аглаида, Эсфирь, Виолетта, всех не перечислить, а тут, в конце их совместной жизни, он стал ее называть то Эдуардом, то Поликарпом. Она смеялась, а он нет… Господи, спасибо Алексею за то, что он другой, за то, что он есть, за то, что у них все хорошо, и за то, что он уведет ее из этой квартиры, в которой живет дух Федорова. Интересно, почему ей никогда, никогда не приходила мысль поменять квартиру? Она задавила в себе рождающиеся мысли на эту тему. Не хочет она об этом думать, не хочет! Не поменяла – не поменяла. Теперь съедет, и все. Съедет отдуха Федорова. Собственно, почему она должна с кем-то там считаться, если с ней никто никогда не считался?

***

Ленка стояла в коридоре, широко расставив ноги и заложив за пояс джинсов руки. Вся ее фигура под «мальчика-ковбоя у салуна» излучала не то что презрение – нечеловеческое омерзение. Алексей Николаевич споткнулся об это омерзение, как о камень, готов был повернуть назад, но рванулся вперед, прошел сквозь омерзение и услышал вслед «ну и ну».

Он быстро закрыл дверь в кабинете. И, еще держась за ручку двери, подумал: что это я? В собственном доме собственной дочери боюсь? И он открыл дверь. Так как

сделал он это неожиданно, то застал – успел увидеть на лице у дочери совсем другое выражение – испуганное и жалкое. Не успела она превратиться в американского мальчика у салуна, проклюнулась в ней русская девочка, у которой в семье плохое, и предстоит ей жить в этой плохой семье не день, не два – может, все оставшееся детство. И то, что у нее могло быть такое выражение лица – лицо несчастного человека, и не было оно далеко спрятано, стоило только закрыть-открыть дверь, – потрясло его. Ничего подобного не подозревал он в своей дочери, которая раздражала его все последние годы, а тут вдруг лицо той девочки, которая должна была вырасти из замкнутой в байковую пеленку куколки. Запеленутой туго, его собственными руками. Он смотрел на нее и видел спектакль, который можно было бы назвать так: «Обратное превращение лица». Он видел, как старательно прятала от его глаз Ленка свою беду и растерянность, как облачалась она в наглость и разухабистость.

– Не надо, – сказал он ей.

– Это ты мне? – спросила она. – О чем изволите?

– Девочка моя! – Алексей Николаевич даже прикрыл глаза, чтобы не видеть перевоплощение куколки в чудовище. – Девочка моя! – повторил он. – Не надо ссориться. Ни я не хочу этого, ни – я уверен – мама.

– Он хочет мира и дружбы! – Из кухни появилась Анна в мокром фартуке, надетом на старенький сарафан. Перепутались на ее полных плечах бретельки лифчика, и сарафана, и комбинации, и выглядело это неопрятно и непристойно.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату