Питерские старики – блокадой моренные, фенолом с окрестных заводов травленные, бесплатными врачами недолеченные, реформами грабленные, все же снуют по самым длинным в мире эскалаторам по каким-то своим неизбывным, быть может, последним делам… Сегодня в Питере все больше Раскольниковых и все меньше денежных старушек… Здешний поэт восклицал:
Мне Питер выпал не в самые лучшие годы. В конце минувшего века город жил полуголодной, безденежной и потому какой-то бредовой шизофренической жизнью. Возрождались храмы – и расцветали подпольные бордели. Хоронили останки императорской семьи – и тусовались гомосеки в своих клубах. Создавалась Лига ведьм и леших Петербурга, по Невскому бродили толпы доморощенных кришнаитов. За столики ресторана «1913 год» подсаживались двойники Ленина, Сталина и Троцкого, дабы подзаработать на своем феноменальном сходстве. По улицам водили слонов и обезьян, которые помогали выпрашивать милостыню.
Господи, неужели это мы в этом кошмаре, маразме, прозябании?!
Город, предсказанный Нострадамусом, воздвигнутый Петром, воспетый Пушкиным, медленно умирал… Так тонут большие корабли, куда вода врывается не сразу, – плавно, на ровном киле, погружаясь все глубже и глубже в мрак, хаос, небытие, запустение, забвение, в разруху…
В шпалерах питерских улиц чернели пустоглазые трупы брошенных (обреченных на бессрочный капремонт?) домов. Каменные мертвецы в обветшалых архитектурных нарядах стояли впритык с живыми домами, еще налитыми тусклым светом и скудным теплом. В отличие от солдат в цепи, они не могли сомкнуть ряды, и потому в земном вращении живые дома соседствовали с каменными покойниками, в темных утробах которых, словно могильные черви, копошилась уголовная сволота. Там, в чьих-то бывших спальнях, детских, кабинетах, выходящих заколоченными окнами в безлюдные дворы-колодцы, «ширялись» подростки, вкалывая в дряблые вены ржавыми иглами эфедрин, там, в глухих закоулках – кричи не кричи, насиловали школьниц, сводили счеты кланы рэкетиров, прятали трупы…
Сюда боялась заглядывать милиция, и только бесстрашные телехроникеры шныряли с видеокамерами, чтобы потрясти закаленное воображение горожан следами нового изуверства.
Город озлобленных очередей и обрезанных телефонных трубок, крысиных подъездов и брошенных стариков умирал уже в третий раз.
Впервые смерть подступила к нему в зиму 1919 года.
Во второй раз город прощался с жизнью в голодную и лютую зиму сорок второго.
Из письма от 18 февраля 1942 года бывшего мичмана русского флота Бориса Александровича Пышнова матери в Муром:
И вот наступала третья агония…
Город, на полвека лишившийся своих дворников, швейцаров, горничных, запаршивел, обнищал, опростился и теперь повторял кончину одного из своих благородных сограждан – Бог весть число им, – уничтоженного, обобранного, прощавшегося с жизнью в коммунальной комнатке, на штопаных простынях, с банками «питерских ананасов» – соленых помидоров, выстоянных в очереди и приготовленных на собственные поминки… Но и в этот скорбный час северо-стольный град был величествен, как император на нищенском одре.
Перед смертью городу вернули имя и даже позволили проститься с последним из рода основателей – великим князем Владимиром Кирилловичем.
За какую вину корежило эту Северную Пальмиру, Чухонскую Блудницу, Колыбель Революции – в кровавых корчах весь последний век? Какой иудин грех, какой имперский соблазн искупал он в голоде и наводнениях, осадах и мятежах, в арестах и разрухах все нынешнее столетие? Кто наслал на него это безумство, в котором он полвека крушил, топтал, давил, пожирал сам?
Молчат колокола Исаакия.
Молчат шестидюймовки «Авроры».
Молчат каменные сфинксы Фонтанки.
Петербург догнивал в тесном кольце Ленинграда…
Но как ни опускали его рвачи и бандиты, как ни уродовали его бездарные скоростройки, как ни заброшен он властями, Петербург по-прежнему велик и прекрасен.
…С выстрелом полуденной пушки прорвался сквозь пелену облаков луч солнца, и словно сноп прожектора ударил по всем стеклам и водам города. Так пришла в Питер первая весна двадцать первого века. И я видел это!
Космическое по своей яркости вставало над Питером солнце. В солнце город поет, как старинный инструмент под бодрым смычком.
Солнечный свет, прошедший сквозь стекла старинных витражей и окон, линзы маяков и стекла фонарей, обретает силу проекционного луча… В солнце оживает вся лепнина. Немые скульптурные спектакли разыгрываются на крышах и фронтонах – все движется вместе с тенями по ходу светила. Гранит невских набережных, и тот посверкивает блестками солнца.
Андрей Битов: «