Мне открыла худощавая седая женщина в черном – неулыбчи вая и все же приветливая. Каждое движение, каждое слово ее были отмечены той особой выверенностью, которая свойственна людям точных наук. Выпускница мехмата ЛГУ, ныне доцент кафедры мате матики, Галина Евгеньевна Гернет долгие годы преподавала в Ленин градском институте связи.
И еще бросилось в глаза – старинное, с молоком матери всосан ное, по отцовскому наследству переданное чувство собственного достоинства. Она держалась так, что ее две крохотные, очень скром но обставленные комнаты превращались если не в дворцовые залы, то уж во всяком случае в весьма представительные апартаменты.
Главной мебелью в этом доме были книжные полки. Когда-то их украшали нарядные японские куклы (Гернет дарил их дочерям), но куклы были проданы в трудные годы, наступившие после ареста отца.
Окна комнат выходили даже не на улицу – на безотрадную про секу в жилом массиве, по которой шагали железные мачты высоко вольтной электролинии.
Галина Евгеньевна только что похоронила мужа, поэтому гово рить о гибели отца, о блокадных утратах ей было очень трудно, и мы договорились так: когда сможет, напишет обо всем в письме.
Через два месяца я получил объемистый пакет. С разрешения Галины Евгеньевны привожу это письмо полностью.
«В ночь на 1 мая 1938 года в Гидрографическом управлении Севморпути было арестовано пять человек: начальник Гидрографи ческого управления Орловский и начальники всех секторов – Нико лаев, Хмызников, Гернет. Кто был пятый – не помню. Эти пять человек якобы составляли шпионскую группу.
Падение Ежова задержало вынесение приговора. Отца держали в различных тюрьмах Ленинграда более двадцати месяцев. В основ ном он сидел на Шпалерной.
При Ежове дела решались проще и примерно в два раза быстрее. В лагеря отправляли через 8-10 месяцев. Никого не освобождали.
Сразу после падения Ежова Николаева выпустили. Остальную группу судил военный трибунал 23 декабря 1939 года. Отца приго ворили к пяти годам высылки в Казахстан. После приговора нам разрешили три свидания и передачи в пересыльной тюрьме. По тем временам это была неслыханная радость. Каждая из нас – мама, Ирина и я – получили по свиданию.
Во время правления Ежова о приговоре узнавали в тюремных кассах. Порядки были такие: в определенные дни в тюрьме в кассе принимали от родственников деньги для арестованных. Разрешалось передавать по 100 рублей (10 руб.) в месяц. Насколько помню, прием происходил раз в неделю. Дни месяца были распределены по буквам алфавита.
Очереди были длинные. Стоять нужно было долго. О судьбе заключенного узнавали от кассира, который денег, в случае окончания дела, не принимал и сообщал, что узник отбыл на десять лет без права переписки. Иногда сообщали, куда отправлен осужденный – в лагеря Казахстана, Магадана, Воркуты… Иногда место заключения не называли. Иногда кассир сообщал, что арестованный умер…
Свидания происходили в большом зале. Вдоль трех стен, как в зверинце, тянулись длинные ряды клеток, прижатые друг к другу. В каждой клетке – окошко. В каждом окошке – серое лицо. Худые измученные лица. Я не могла найти среди них отца. Наконец меня остановили глаза. Молящие, блестящие глаза, устремленные на меня.
Когда отца уводили из дома, ему было 55 лет и 5,5 месяца. Сей час на меня смотрел изможденный старик. Между решеткой, за которой находился отец, и мною было пространство шириною при мерно метра полтора. Пространство было отгорожено деревянным барьером. Здесь вышагивал часовой с винтовкой.
О чем говорили во время свидания, не помню. Я передала отцу теплые вещи, необходимые в дорогу, и еду. Отец не видел белого хлеба почти два года. Разрешено было передать белый батон. Часо вой разломил батон на несколько частей. Что он искал? Пилу или отвертку? Отец собрал кусочки батона.
В январе в тюремном вагоне отца отправили в Казахстан. Отцу определили место жительства – село Чернорецк Павлодарской области.
Получив это известие, мама выехала к отцу. Она повезла с собой носильные вещи и продукты – чай, сахар, крупы, папиросы… Это было в январе 1940 года.
О том, чтобы отец работал весной 1940 года, не могло быть и речи. Ему нужно было поправлять здоровье и отдыхать после почти двух летнего пребывания в тюремных застенках.
Зиму 1939/40 года я училась на третьем курсе механико-мате матического факультета университета. В июне была сессия. В июле – практика в обсерватории университета.
На каникулы – август и сентябрь – я поехала с полными чемо данами продуктов и вещей в Чернорецк. Отец собирался разрабаты вать новую научную проблему и просил привезти ему учебник по курсу дифференциального и интегрального исчисления. Я взяла для него первый том курса высшей математики Смирнова.
По железной дороге доехала до Омска, там пересела на пароход и по Иртышу добиралась до Чернорецка.
Примерно в полдень пароход остановился в Чернорецке. Приста ни не было. Но берег в месте остановки был пологим на небольшом участке. Можно было спуститься с высокого берега прямо к реке. Все это и называлось «остановка Чернорецк». Положили сходни. С парохода я увидела встречавших меня родителей, а рядом с ними толпу любопытных, пришедших посмотреть на меня. День приезда был счастливым. Еще бы – встретить отца, с которым мысленно распро щалась навсегда. Мне было известно из писем, что родители живут в баньке-мазанке. Просторного и удобного жилья я не ожидала.
Пока мы добирались от пристани к баньке, отец сказал, что дома меня ждет сюрприз-подарок.
Вошли в баньку. Кого я увидела! На полу сидел черный щенок-дворняга. Щенку было месяца два.
– Тобка! – воскликнула я и тут же взяла его на руки.
– Нет, – сказал отец, – это Бобка. Бобик, а не Тобик.
– Хорошо, пусть он будет Бобка!
Трудно себе представить Чернорецк. В этом селе не было ни одно го кустика, ни травинки. Считалось, что село стоит в степи. Возмож но, весной на обширной равнине и росла трава, но к моему приезду, в августе, она вся выгорела. Вокруг поселка все было голо. Все было унылым, бежево-серым, пыльным. В селе не было ни кур, ни гусей, ни коз, ни свиней. Ничего живого. Только люди.
При мне мама прожила в Чернорецке недели две. Она боялась потерять свою ленинградскую прописку. Договорилась о комнате для папы в теплой бревенчатой избе на зиму, наладила нашу с папой жизнь и уехала в Ленинград.
И стали мы жить втроем – папа, Бобка и я. Жизнь наша текла однообразно. Описывать почти нечего. Ярких событий не случалось. Я вела наше нехитрое хозяйство. Отец часто сидел возле нашей баньки с Бобкой. Сидел на солнышке, думал о чем-то своем и курил. Я была счастлива, что вижу отца, что могу ему помочь, сделать для него что-то. Радовалась, что он отдыхает после двух страшных лет. Благословляла судьбу, что он в ссылке, а не в лагере.
В Чернорецке не было ни магазина, ни ларька, ни лавки. Одна жительница поселка пекла хлеб два раза в неделю. Она или ее сын приносили нам круглый хлеб.
Из каких-то далеких колхозов, где росла трава и жили куры, приезжали женщины на грузовиках. По договоренности с мамой они привозили яйца. Топленое масло мы возили из Ленинграда или посы лали его посылкой.
Яйца и кур нам привозили в обмен на заказанные промтовары, привезенные мною из Ленинграда. Помню, я привезла самовар, одеяло и еще что-то. Яйца мы закапывали в землю. Считалось, что так их можно сохранить на зиму. Зимой куры не неслись.
Вместо чая отец пил шиповник. Других витаминов в нашей пище не было.
В сентябре я перевезла отца в зимнюю комнату, ту, о которой ранее договорилась мама. Пол в комнате был земляной. Спали на деревянных топчанах.
Вечером мы зажигали керосиновую лампу, но керосин нужно было экономить. Мы рано ложились на свои топчаны и разговаривали. Отец был молчаливым, сдержанным человеком. Только в Японии помню его оживленным. После возвращения в Советский Союз он стал очень замкнутым. И теперь, в Чернорецке, он неохотно рас сказывал о прошлом. Отвечал только на мои вопросы. Всегда кратко, лаконично. Он не