часов, настало утро, а люди все мечутся и рубятся у подножия башни и за углом, на Обри-роуд; битва не кончилась. Но смысла в ней нет ни малейшего.
В свете новых известий ясно, что и отчаянная вылазка Уэйна, и отчаянное упорство его бойцов, ночь напролет сражавшихся на стене у Водонапорной башни,– все это было попусту. И наверно, мы никогда не узнаем, с чего это вдруг осажденные выбрались погибать – по той простой причине, что еще через два- три часа их перебьют всех до последнего.
Минуты три назад мне сообщили, что Бак, собственно, уже выиграл войну: победила его деловая сметка. Он, конечно, был прав, что переулку с городом не тягаться. Мы-то думали, он торчит на восточных подступах со своим лиловым войском; мы-то бегали по улицам, размахивая алебардами и потрясая фонарями; бедняга Уилсон мудрил, как Мольтке[52], и бился, как Ахиллес; а мистер Бак, суконщик на покое, тем временем разъезжал в пролетке и обстряпал дельце проще простого: долго ли умеючи? Он съездил в Южный Кенсингтон, Бромптон и Фулем, израсходовал около четырех тысяч фунтов собственных денег и снарядил почти четырехтысячную армию, которая может шутя раздавить не только Уэйна, но и всех его нынешних противников. Армия, как я понимаю, расположилась на Кенсингтон-Хай-стрит, заняв ее от собора до моста на Аддисон-роуд. Она будет наступать на север десятью колоннами.
Не хочу я больше здесь оставаться. Глаза бы мои на все это не глядели. Холм озарен рассветом; в небе раскрываются серебряные окна в золотистых рамах. Ужасно: Уэйна и его ратников рассвет словно бодрит, на их бледных, окровавленных лицах появляется проблеск надежды… невыносимо трогательно. Еще ужаснее, что сейчас они берут верх. Если бы не новое полчище Бака, они могли бы – пусть ненадолго – оказаться победителями.
Повторяю, это непереносимо. Точно смотришь этакую пьесу старика Метерлинка[53] (люблю я жизнерадостных декадентов XIX века!), где персонажи безмятежно беседуют в гостиной, а зрители знают, какой ужас подстерегает их за дверями. Только еще тягостней, потому что люди не беседуют, а истекают кровью и падают замертво, не ведая, что бьются и гибнут зря, что все уже решено и дело их проиграно. Серые людские толпы сшибаются, теснят друг друга, колышутся и растекаются вокруг серой каменной громады; а башня недвижна и пребудет недвижной. Этих людей истребят еще до захода солнца; на их место придут другие – и будут истреблены, и обновится ложь, и заново отяготеет над миром тирания, и новая низость заполонит землю. А каменная башня будет все так же выситься и, неживая, свысока взирать на безумцев, приемлющих смерть, и на еще худших безумцев, приемлющих жизнь».
На этом обрывался первый и последний репортаж специального корреспондента «Придворного летописца», отосланный в сию почтенную газету.
А корреспондент, расстроенный и угнетенный известием о торжестве Бака, уныло побрел вниз по крутой Обри-роуд, по которой накануне так бодро взбегал, и вышел на широкую, по-рассветному пустынную улицу. Без особой надежды на кеб он огляделся: кеба не было, зато издали быстро приближалось, сверкая на солнце, что-то синее с золотом, похожее на огромного жука; король удивился и узнал Баркера.
– Слыхали хорошие новости? – спросил тот.
– Да,– отвечал Квин ровным голосом,– да, меня уже успели порадовать. Может, возьмем извозчика до Кенсингтона? Вон, кажется, едет.
Не прошло и пяти минут, как они выехали навстречу несметной и непобедимой армии. Квин по дороге не обмолвился ни словом, и Баркер, чуя неладное, тоже помалкивал.
Великая армия шествовала по Кенсингтон-Хай-стрит, а изо всех окон высовывались головы, ибо тогдашние лондонцы в жизни своей не видывали такого огромного войска. Это полчище, которое возглавлял Бак и к которому пристроился король-журналист, разом упраздняло все проблемы. И красные ноттингхилльцы, и зеленые бейзуотерцы превращались в копошащихся насекомых, а вся война за Насосный переулок становилась суматохой в муравейнике под копытом вола. При одном взгляде на эту человеческую махину всякому было ясно, что грубая арифметика Бака наконец взяла свое. Прав был Уэйн или нет, умник он или дуралей – об этом теперь можно было спорить, это уже отошло в историю. В конце Соборной улицы, возле Кенсингтонского собора воинство остановилось; командиры были в отличнейшем настроении.
– Вышлем-ка мы к ним, что ли, вестника или там глашатая,– предложил Бак, обращаясь к Баркеру и королю.– Пусть живенько сдаются – нечего канителиться.
– А что мы им скажем? – с некоторым сомнением спросил Баркер.
– Да сообщим голые факты, и все тут,– отозвался Бак.– Армии капитулируют перед лицом голых фактов. Просто-напросто напомним, что покамест их армия и наши, вместе взятые, насчитывали примерно тысячу человек. И скажем, что у нас прибавилось четыре тысячи. Чего тут мудрить? Из прежней тысячи бойцов ихних самое большее – триста, так что теперь им противостоит четыре тысячи семьсот человек. Хотят – пусть дерутся,– и лорд-мэр Северного Кенсингтона расхохотался.
Глашатая снарядили со всей пышностью: он был в синей хламиде с тремя золотыми птахами; его сопровождали два трубача.
– Как, интересно, они будут сдаваться? – спросил Баркер, чтобы хоть что-то сказать: все огромное войско внезапно притихло.
– Я Уэйна знаю как облупленного,– смеясь, сказал Бак.– Он пришлет к нам алого глашатая с ноттингхилльским Львом на хламиде. Кто-кто, а Уэйн не упустит случая капитулировать романтически, по всем правилам.
Король, стоявший рядом с ним в начале шеренги, нарушил свое долгое молчание.
– Не удивлюсь,– сказал он,– если Уэйн, вопреки вашим ожиданиям, никакого глашатая не пришлет. Вряд ли вы так уж хорошо его знаете.
– Что ж, Ваше Величество,– снизошел к нему Бак,– тогда не извольте обижаться, коли я переведу свой политический расчет на язык цифр. Ставлю десять фунтов против шиллинга, что вот-вот явится глашатай и возвестит о сдаче.
– Идет,– сказал Оберон.– Может, я и не прав, но как я понимаю Адама Уэйна, он ляжет костьми, защищая свой город, и пока не ляжет, покоя вам не будет.
– Заметано, Ваше Величество,– сказал Бак.
И снова все смолкли в ожидании; Баркер нервно расхаживал перед строем замершего воинства. Внезапно Бак подался вперед
– Готовьте денежки, Ваше Величество,– сказал он.– Я же вам говорил! Вон он – глашатай Адама Уэйна.
– Ничего подобного! – воскликнул король, приглядываясь.– Врете вы, это красный омнибус.
– Нет, не омнибус,– спокойно возразил Бак, и король смолчал, ибо сомнений не оставалось: посредине широкой, пустынной улицы шествовал глашатай с Красным Львом на хламиде и два трубача.
Бак умел, когда надо, проявлять великодушие. А в час своего торжества ему хотелось выглядеть великодушным и перед Уэйном, которым он по-своему восхищался, и перед королем, которого только что осрамил на людях, и в особенности перед Баркером, номинальным главнокомандующим великой армии, хоть она и возникла его, Бака, стараниями.
– Генерал Баркер,– сказал он, поклонившись, – угодно ли вам выслушать посланца осажденных?
Баркер поклонился в свою очередь и выступил навстречу глашатаю.
– Получил ли ваш лорд-мэр, мистер Адам Уэйн, наше требование капитуляции? – спросил он.
Глашатай ответствовал утвердительно, степенным и учтивым наклоном головы.
Баркер кашлянул и продолжал более сурово:
– И каков же ответ лорда-мэра?
Глашатай снова почтительно склонил голову и отвечал, размеренно и монотонно:
– Мне поручено передать следующее: Адам Уэйн, лорд-мэр Ноттинг-Хилла, согласно хартии короля Оберона и всем установлениям, божеским и человеческим, свободного и суверенного града, приветствует Джеймса Баркера, лорд-мэра Южного Кенсингтона, согласно тем же установлениям, града свободного,