– Да, я забылся, – ответил я, – говорил с вами как с врачом, а вы тюремщик.
Я отвернулся и больше Радкевичу не отвечал. Седьмой день был без посещений и приключений. Появился неприятный запах ацетона. Значит, начался распад тканей. Садиться на топчане уже очень трудно; в глазах темнеет, голова кружится сильнее. Стараюсь спать. На восьмой день пришел заместитель начальника управления и начальник 3-й части. Предлагали снять голодовку. Я спросил:
– С возвращением в кремль, без работы, с письмами и книгами?
– Не ставьте условий. У вас сердце не выдержит долгой голодовки. Снимайте голодовку.
– Спасибо. Я буду продолжать. Вы бы распорядились стекло вставить. Или это не в вашей власти?
Начальники переглянулись и вышли. К концу дня форточку застеклили и крысиный лаз замуровали.
Девятый день. Пришел фельдшер, принес белые сухари и кружку с теплым молоком. Как вкусно и сильно пахнет молоко!
– Надо есть, – фельдшер поставил мне на грудь тарелку с сухариками. Я резко повернулся на бок, тарелка упала и разбилась, сухари рассыпались. Фельдшер молча подобрал все с пола и ушел, захватив кружку с молоком.
Десятый день был трудным. Я не мог встать. В глазах потемнело, упал, ударился о стену. Сердце страшно колотилось. Казалось, топчан раскачивается и опрокидывается. Долго не мог прийти в себя. Завтра день смерти Ленина – нерабочий день, послезавтра день памяти 9 января – вольные тоже не работают[31]. Значит, два дня никаких изменений. Я уже изнемог от голодовки. Сколько еще? Гройсман и Харадчинский голодали 36 суток, на четырнадцатый или пятнадцатый день им стали принудительно вводить искусственное питание. Они с ужасом говорили об этой процедуре. Все равно. Отступать уже поздно, снимать голодовку нельзя. Этого себе не прощу, подорву веру в себя. Надо спать, спать…
В конце дня появились Радкевич с фельдшером. Слушали, считали пульс. Радкевич вышел и снова появился с Монаховым; его огромная фигура раздвоилась, закачалась, и я потерял сознание. Фельдшер привел меня в чувство нашатырным спиртом. Радкевич сказал:
– Сейчас принесут молоко с сахаром, попейте. Я покачал головой.
– Попейте, а потом в кремль, в лазарет. Я вопросил взором Монахова.
– Да, – кивнул он и показал мое заявление, – занимайтесь самообразованием, пока голова цела.
– Значит, мои требования удовлетворены?
– Не требования, а заявление, – буркнул Монахов. У меня опять потемнело в глазах, фельдшер сунул в нос нашатырь, а когда я огляделся, начальства уже не было, и фельдшер держал в руках кружку с молоком. Несколько глотков я выпил с жадностью, но больше не хотелось. Организм отвык от еды. Фельдшер рекомендовал через три-четыре глотка делать три-четыре минуты перерыва. Полкружки я осилил за 15 минут. Фельдшер ушел, оставив молоко и два сухарика, которые я должен размочить в молоке и, когда захочется, съесть. Итак, голодовка окончена. Я выиграл, проверил себя на стойкость, на «законном» основании могу есть и пить сладкое молоко и спокойно ожидать переезда в лазарет. Радоваться бы надо, но на меня напала глубокая депрессия, и радости не ощущалось.
Примерно через час за мной пришел фельдшер с двумя стрелками, и перенесли меня вместе с постелью в общую камеру. Из-за апатии я не сообразил, что меня должны отвезти в лазарет, а не в другую камеру, тем более общую, где сидели под следствием трое урок и несколько неуркообразных человек. Фельдшер сказал, что через два часа мне снова принесут молоко и сухарики, и рекомендовал спать. Но разве можно спать, когда в камере урки, да еще молодые! Это все равно, что пытаться уснуть в клетке с мартышками!
Приличные заключенные подошли ко мне с расспросами. Я очень кратко объяснил, что меня после окончания голодовки сейчас отвезут в лазарет, но тут один из них – Хохлов – сказал:
– Если бы сегодня в лазарет, то зачем переводить вас в общую камеру? Что-то крутят начальники.
Это логичное рассуждение очень испортило мне настроение. Я стал злиться, и апатия прошла. Может быть, вызвать начальство? Но сокамерники сказали мне, что уже вечер и начальники, от которых зависит перевод из СИЗО в лазарет, уже сидят за ужином и пьют водку, а завтра день смерти Ленина, послезавтра 9 января – нерабочие дни, так что сидеть мне здесь не меньше чем три дня. Я был в ужасе. Хохлов сказал:
– Бывали случаи, когда начальники обманывали голодовщиков: обещали удовлетворить требования, а затем после снятия голодовки и кормления не выпускали из СИЗО, надеясь таким образом сломать голодовщиков.
Я вспомнил, как Гройсмана и Харадчинского после снятия голодовки более недели держали в лазарете на режиме СИЗО, пока они не пригрозили возобновлением голодовки.
Утром всех разбудили урки. Один из них поймал большую крысу, держа ее за хвост, крутил над головой и, наконец, швырнул ее в дверь. Крыса, ударившись о железную дверь, отскочила и упала оглушенная на крышку параши. Другой урка сбросил ее внутрь и закрыл крышку. Вскорости камеру повели на оправку, я остался лежать и слышал, как вскоре раздались вопли. В уборной, когда открыли парашу, крыса выскочила и начала метаться, обдавая всех зловонными брызгами. Люди закричали, дежурный стрелок приоткрыл дверь, и огромная грязная крыса бросилась в щель на стрелка, пробежала на плечо и, спрыгнув, исчезла в коридоре. Испачканный и перепуганный стрелок там же начал искать виноватого, и урки были отправлены в карцер.
Днем 21 января для выяснения деталей этого криминала в камеру явился начальник смены. Я передал ему заявление на имя начальника 3-й части о продолжении голодовки до тех пор, пока меня не переведут в лазарет, принесенную мне манную кашу и молоко отправил обратно и начал снова голодать. Это был одиннадцатый день от начала голодовки. Утром следующего дня пришел сердитый помощник Монахова, сказал, что меня сейчас увезут в лазарет, и проворчал:
– Избаловались вы все здесь. Чуть что и голодовка! И вчера, и сегодня праздничные дни…
Я прервал угрюмого помощника, громко спросив:
– Разве у вас день смерти Ленина и 9 января считаются праздничными днями?
Как он испугался! Вспотел, молчал, злобно смотрел и так, не найдя слов для отбоя, вышел.
– Зря вы это, – сказал Хохлов. – Он при случае вам это припомнит.
Итак, 22 января утром меня доставили в лазарет в терапевтическое отделение. Все так знакомо, но что-то изменилось после отставки доктора Титова в декабре 36-го года. Профессор Удовенко на обходе очень внимательно осмотрел меня, назначил усиленное питание и велел взвесить. Старый знакомый Лемпинен унес меня на весы. Я весил 42 килограмма. Удовенко заверил, что через неделю он поднимет мой вес до 50 килограммов, а потом можно активничать.
И вот я лежу в теплой, чистой палате на чистом белье, довольный победным окончанием голодовки. Дудкевич и другой санитар – Ракович кормят меня через каждые три часа. Алексей Иванович (генеральский повар) сварил чудесный, ароматный бульон, и я пью его, заедая белыми сухарями. К сожалению, в лазарет к заключенным знакомых не пускают, но мне передали записки от многих. От Петра Ивановича я получил из ватиканской посылки прекрасный китайский чай. Другие передачи не приняли, да в них и нет надобности, но приятно, что много друзей.
Силы набирались быстро, на четвертый день я уже выходил в коридор и взвешивался, на шестой – спустился в хирургическое отделение к Юре Гофману. Мы с ним хорошо побеседовали после обеда. Гофман рассказал, что новый начальник лазарета – военфельдшер, человек грубый и глупый. Криком пытается утвердить авторитет. Жалко Леонида Тимофеевича. Всем заключенным по 58-й статье отменили зачеты. Ошман болен: стенокардические приступы мучают старика. На днях повесился Зенгиреев и вскрыл вены Курчиш. Запретили играть в театре нескольким артистам с большими «букетами». Олега Франковского – коллегу Гофмана по делу «о Голубой жирафе» – и еще нескольких инженеров и техников уволили из проектного бюро. Библиотека только на днях открылась. С читателями обращаются по-хамски, не хотят искать книги по списку, а предлагают выбирать из двадцати – тридцати книг, лежащих на барьере. Все ругают новую заведующую и ее помощников.