последний светлый луч, на мгновение осветивший мрак.
В эти безмятежные филимоновские дни мне посчастливилось найти у одного деятеля учебник английского языка Нурока, изданный в 1879 году. Сей древний учебник был без транскрипции и поэтому совершенно непригоден как самоучитель. Нужен был хороший учитель. Я кликнул клич, и учитель появился. Сдержанный, сухой, обучавшийся в Англии, он с удовольствием взялся за дело, признав метод прелата Вайгеля. За неделю я выучил балладу о короле Джоне и архиепископе Кентерберийском, а по грамматике дошел до Past continius Tense. Транскрипцию мой учитель писал карандашом прямо под строчками в учебнике.
Чтобы не думать о предстоящем, уцелевшие соловчане развлекались, как эстеты перед нашествием варваров. Даже устраивались состязания поэтов. На одном из состязаний было предложено каждому участнику написать венок сонетов. Это трудное задание приняли к исполнению лишь двое: Рустем Валаев и Юрий Милославский. Валаев написал на тему «Наполеон», Милославский озаглавил свой венок «Москва». Слушатели были искушенные и критиковали авторов и по форме, и по содержанию довольно остроумно и тонко, отмечая каждую шероховатость. Мне больше понравился «Наполеон», но жюри присудило с перевесом в один голос «пальму» (это была большая еловая ветка) Милославскому. Валаев был по-настоящему огорчен.
Дней через двадцать после нашего прибытия в Филимоново на утренней проверке вызвали несколько человек с вещами. На другой день еще. И так каждый день по шесть—восемь человек стали отправлять в кремль. В конце марта подошел и мой черед. Нас привезли в кремль и препроводили в корпус, занимаемый ранее первой колонной. Во дворе кремля я с великой болью увидел варварство администрации СТОНа. Двор был гол. Все деревья, образующие сквер, были вырублены и выкорчеваны. Не пожалели ни огромный серебристый тополь, ни старые липы, любовно выращенные монахами у самого Полярного круга, ни сирень, ни редкие сорта роз – ничего не осталось в огромном пустом дворе. Только каре беленых корпусов с закрытыми щитами окнами да загородки прогулочных двориков. Не пощадили даже чудесную мраморную часовенку для водосвятия, где я любил сидеть на пушечных лафетах и читать. Все уничтожила злобная тупость тюремщиков,
В тюрьме после тщательного обыска, переписи вещей и душа нас одели во все тюремное. Грубое бязевое белье с огромными черными печатями «СТОН». Брюки и рубаха из кусков коричневого и синего молескина и такой же тряпочный картуз. На ноги – портянки и большие грубые башмаки. Затем нашу восьмерку разделили надвое и развели по камерам. В камере, расположенной на первом этаже, стояли четыре деревянные койки с ватными матрацами, простынями, подушками, одеялами. Стол у окна и параша. На стене висели «Правила поведения в тюрьмах ГУГБ НКВД СССР». Все было чистым, холодным, недобрым. Из-за щита на окне света было явно недостаточно, и я с трудом читал «Правила…», многочисленные пункты которых делились на четыре раздела:
1. Заключенные обязаны – много пунктов,
2. Заключенным запрещается – еще больше пунктов,
3. Заключенным разрешается – всего четыре пункта,
4. Наказания: карцер до пяти суток, лишение прогулки до десяти суток, лишение книг до трех месяцев.
В числе четырех пунктов «разрешается»: прогулка до 30 минут в день, пользование книгами из тюремной библиотеки, сидение на кровати, не опираясь на стену, во время между подъемом и отбоем, обращение с заявлениями на имя начальника тюрьмы.
Вместе со мной в камеру попали старый чех Ярослав Иосифович Боучек, который время от времени произносил: «Дай нам, боже, свободу славянскому народу», комбриг Комаров, долгое время сражавшийся с басмачами в Средней Азии, и какой-то журналист по фамилии Яблоков – невысокий человек с больший рыжей бородой и выпученными глазами. Все люди очень разные, угрюмые, усталые от тюрем и лагерей.
Что такое режим СТОНа, мы прочувствовали в первый же день. После обеда старый Боучек, прислонившись к стене, задремал. И минуты не прошло, как открылась форточка, и тюремщик прошипел: «Номер четвертый, сесть прямо!» Боучек слышал плохо и в бодрствующем состоянии, а тут он, спящий, и вовсе ничего не слышал. Надзиратель постучал ключом о форточку и повторил приказ громче. Я дернул Боучека за руку и разбудил. Надзиратель подозвал старика и стал его отчитывать, угрожая наказаниями. Бедный чех молча кивал головой. Однако тюремщику это показалось недостаточным. Через несколько минут пришел дежурный корпусной начальник и объяснил, что после подъема и до отбоя запрещается не только ложиться на кровать, но и прислоняться к стене и спинкам кровати, сидеть нужно с открытыми глазами, держа руки на коленях. Комаров с возмущением сказал, что это невозможно. Начальник, усмехнувшись, заявил: «В карцере посидите, сразу научитесь» – и, выходя из камеры, велел выучить «Правила».
Сидеть не дремля от завтрака до обеда и от обеда до вечернего чая было невероятно трудно. Мы старались следить друг за другом, чтобы не прислониться к чему-нибудь. Борясь со сном, приходилось вскакивать и шагать по камере, но шагать в тесной камере могли одновременно не более двух человек. Приходилось устанавливать очередность. На вечерней проверке мы попросили книги. Ответ нас не утешил: книги будут недели через две. Библиотека еще не работает. Но на прогулку нас выводили регулярно после завтрака в маленький дворик размером с нашу камеру, где мы топтались около 30 минут. Вот так потянулись однообразные, тяжелые дни с принудительным сидением с открытыми глазами под бдительным надзором тюремщиков, через каждые 10—15 минут подглядывающих за нами в глазок.
От такого сидения можно было сойти с ума. Мы начали развлекать друг друга. Комаров довольно интересно рассказывал о коварстве басмачей, Яблоков рассказывал о репортерских и театральных приключениях, и только старый чех Боучек хранил скорбное молчание. Вот теперь до меня полностью дошло страшное содержание понятия «сидеть в тюрьме». Не находиться, не пребывать, не быть, а именно сидеть! Сидеть бессмысленно, бездельно, бесчувственно. А дорогое время утекает, а жизнь проходит бездарно, бесследно. В лагере бытует пословица: «С каждым днем ближе к концу срока». Я обычно добавлял: «И к смерти», за что на меня нередко обижались. Но в нашей ситуации даже эта ущербная пословица не утешала. У меня, например, до конца срока оставалось около месяца. Но приближает ли меня каждый день к концу срока?
В конце апреля была очередная перетасовка. Нас всех вывели в дежурную и развели по разным камерам. Я попал в большую камеру на втором этаже. В ней семь мест, два окна, светлее и суше, чем в прежней на первом этаже. Из семи мест было занято только три. После обмена установочными данными выяснилось, что все заканчивают срок в 38-м году. Я – в мае, старик мордвин – в июне, молодой бакинец Рагимов – в июле, пожилой москвич Ларионов – в сентябре. Всем стало очень приятно от такого «системного» подбора сокамерников по принципу близкого окончания сроков. Все проходили по статье 58, у всех, кроме Ларионова, срок три года. Ларионов, бывший директор треста «Моссиликат», сидел с 1931 года по 58, пункт 7 (вредительство).
Через несколько минут дверь открылась, и вошли еще трое: грузин Самсонидзе, ленинградец Данилов и волгарь Данилин. Первые два заканчивали пятилетний срок в 1940 году, а Данилин осенью 1938-го, как и мы. Вот и собралось нас семеро малосрочников, в том числе пять, заканчивающих срок в ближайшие месяцы.
Настроение в этой камере было менее тяжелым. Во-первых, все малосрочники, во-вторых, кроме Ларионова и старого мордвина, относительно молодые (18– 35 лет). Все уже по нескольку недель или месяцев просидели на тюремном положении, несколько освоились с принудительным сидением на койке в течение дня, а некоторые даже умудрялись дремать с открытыми глазами, не прислоняясь к стене. Книги нам выдали на второй день, предупредив, что обмен будет каждую неделю. Однако читать весь день было трудно. Я должен был что-нибудь осваивать. Рагимов был культурный азербайджанец. Он окончил пединститут в Баку и учился в консерватории у знаменитого певца Бюль-Бюля. Я предложил ему заниматься со мной турецким языком, который Ашдар Рагимов знал в совершенстве.
Занятия турецким проводились тоже по методу П.И. Вайгеля: грамматика плюс стихи. Ашдар стихов знал мало. Он был певец. Поэтому я учил песенки, арии из оперетт, а также мудрые турецкие пословицы. Относительно КУРа, КОНа, Секирной горы отбывание срока здесь было более терпимым: кормили прилично, чистота лазаретная, книги есть, соседи по камере незанудные, но принудительное сидение было очень тягостным. Я часто забывался и, рассказывая что-нибудь, говорил громко. Сейчас же