десять лет и упрятывали подальше. В Соловках они находились на закрытом режиме на островке Малая Муксолма. Харитина была одна из них, но, как помешанная, содержалась в лазарете.

Пришел Дудкевич и сказал, что это только начало, потому что дни менструаций у нее сопровождаются приступами бешенства. С меня было довольно. Я снял свой разорванный в битве халат и пошел к Титову.

– Лучше я в лесу замерзну, чем еще день проработаю здесь, – грустно заявил я Леониду Тимофеевичу и ушел из лазарета.

Я не мог идти спать в камеру и пошел бродить по кремлю, уже запорошенному снегом. Кончается октябрь. Скоро будет полгода со дня ареста. Всего полгода! А казалось, что прошло много лет. И сколько же было пережито за это время. Я пошел в парикмахерскую к Катаоке, попросил постричь меня и рассказал все приключения этой ужасной ночи. Катаока хохотнул и обобщил:

– Ты приехар марчишкой, а скоро самурай будешь.

Меня перевели в хирургическое отделение! Леонид Тимофеевич провел воспитательную работу с санитаром Комарницким – сменщиком Гофмана, и он согласился поменяться со мной. На следующий день пришел в колонну Гофман и увел меня на дневное дежурство в хирургическое отделение.

Я был доволен. Дни пошли быстро, без надрывов, перенапряжения и сюрпризов. Одно огорчало меня: мало оставалось времени для систематических занятий. Я взял в библиотеке все нужные мне учебники, но занимался пока только алгеброй и геометрией. В дневную смену отвлечься было невозможно, и к вечеру я очень уставал. Оставались только дни после ночной смены, особенно если ночь была спокойной и удавалось поспать.

И вот в одну из таких ночей, 11 ноября, когда не было тяжелых больных, а в общей палате был свободный диван (в лазарете вместо коек были большие монастырские жесткие диваны, выкрашенные в белую краску), я положил два матраца, подушку, разулся и с удовольствием улегся. В перевязочной устроился на ночлег дежурный по лазарету лекпом Поскребко, большой, толстый белорус. Уснул я крепко. Проснулся от сильного встряхивания и еще сквозь сон увидел, что в палате включен полный свет, встряхивает меня перепуганный Поскребко, а за ним стоят трое в плащах и форменных фуражках. Я решил, что меня арестовывают, и окончательно проснулся.

Оказывается, дежурный по управлению Михайлов решил проверить порядок в кремле и одним из первых объектов выбрал лазарет. Он попал в самую точку. Через несколько минут все дежурные были собраны в уголке отдыха. Извлечен был и Леонид Тимофеевич. Михайлов не без ехидства рассказал, как он подошел ко входу в лазарет, долго стучал и видел через стеклянные двери, как в прихожей пробудился сэр Джон, как он спрашивал: «Кто беспокоит?», пока, наконец, не разглядел фуражки и шпалы на петлицах; как на втором этаже ответственный дежурный по лазарету храпел так, что лампа, висящая над ним, качалась; как в хирургическом отделении дежурного санитара (это меня!) будили четверть часа, так ему славно спалось на двух матрацах.

Все сидели понуро и молчали. Резюме было такое: привратника перевести сторожем внешней охраны, санитару дать пять суток штрафного изолятора и отправить на общие работы. Поскребко – десять суток ШИЗО, заведующему лазаретом – выговор, со всех снять зачеты[4] за четвертый квартал 1935 года.

Леонид Тимофеевич вдруг быстро заговорил по-французски, обращаясь к Михайлову. Тот нахмурился и резко сказал:

– Мы не в Париже, говорите по-русски, а лучше подайте на мое имя рапорт.

С тем грозное начальство удалилось, и все разошлись по своим местам уже не спать, а думать горькие думы.

Зачетов мне не было жалко: подумаешь, три недели за квартал! К тому же я в них не верил. Другое дело ШИЗО – просидеть пять дней, получая 200 граммов хлеба и кружку холодной воды в сутки, а потом ослабшему – на общие работы зимой. Ужас! Однако по ходатайству Титова наказание было смягчено. Все остались на местах. В ШИЗО попал только Феодул Поскребко, получив вместо десяти лишь пять суток. Зачеты же срезали у всех, кроме сэра Джона, поскольку ему, как шпиону, таковые не полагались, и его сон на посту остался совершенно безнаказанным.

Потом я спросил у Леонида Тимофеевича: «Кто такой Михайлов и почему вы обратились к нему по-французски?» Оказалось, что Михайлов хорошо знает французский, был военным атташе советского посольства в Париже, успешно делал карьеру, но влюбился в русскую эмигрантку, попросил разрешения жениться на ней и был немедленно отозван. Его отправили в Соловки, где он занимал второстепенный пост – начальника аттестационной комиссии, назначавшей заключенным зачеты за ударную работу и хорошее поведение. Леонид Тимофеевич, оказывается, знал семью возлюбленной Михайлова и слышал об этой истории. Он сказал Михайлову в ту ночь:

– Пожалейте ребенка ради Мари!

На другой день Леонид Тимофеевич был с рапортом у Михайлова, долго беседовал с ним и хорошо характеризовал меня:

– Он такой домашний, старательный мальчик, но слабенький, сильно устает, ему ведь только пятнадцать лет. Если его так сильно накажут, он погибнет.

Я действительно в то время был худощав, малоросл, носил очки, и, как говорили некоторые окружающие, мое выражение лица и манеры ассоциировались с маленьким Домби – известным персонажем романа Диккенса «Домби и сын». В результате беседы и умело написанного Титовым рапорта наказание было существенно смягчено.

Среди больных хирургического отделения находился худой высокий старик – Антонович. В мертвый час он обычно сидел в уголке отдыха и нередко рассказывал очень интересные истории о войнах. Кадровый офицер, он имел много ранений, был в германском плену, бежал и снова воевал. Перед революцией его произвели в полковники. Сидел он недаром, а за многочисленные переходы границы (кажется, 14 раз). После ареста коллегия ОГПУ приговорила его к расстрелу, но в связи с 10-летней годовщиной Октябрьской революции была объявлена амнистия, и расстрел заменили предельным сроком заключения – десятью годами. Отсидел он уже около восьми лет, но выглядел еще бодро и сохранял офицерскую выправку. Был очень деликатен и сдержан. Несмотря на сильные боли в послеоперационный период, не стонал, не требовал обезболивания и вообще старался не беспокоить окружающих.

В эти же дни в общей палате находился бандит и убийца Федя. У него было растяжение связок (или вывих). Главной приметой Феди была роскошная борода. Черная, в мелких завитках, она начиналась почти от маленьких хитрых глазок и широко распространялась по могучей груди. Для полноты впечатления не хватало кистеня за поясом, хотя и костыли в руках Феди выглядели достаточно разбойно.

Меня Гофман предупреждал, что Федя опасен:

– Чай будешь наливать ему в кружку, а он на тебя плеснет и скажет, что у него рука дрогнула. Тебе ожог, а ему развлечение.

Рассказывали, что весной он пришел в лазарет с травмой. Пораненную его руку обрабатывал лекпом Поскребко и причинил Феде боль. За это Федя здоровой рукой трахнул лекпома в зубы, затем в ухо. В результате Поскребко лишился зуба и очков, а Федя получил 20 суток ШИЗО.

Однажды после мертвого часа Федя подозвал меня и стал расспрашивать (статья, срок и т.д.). Узнав, что я попал в тюрьму после седьмого класса, он восхитился моим высоким образованием. Потом поинтересовался, почему у меня такие длинные и тонкие пальцы. Я объяснил, что с семи лет учился играть на рояле. Федя задумчиво сказал:

– С такими пальцами ширмач из тебя хороший выйдет.

Я не понял и спросил. Федя сочно захохотал и сказал, что хоть я ученый, но недоученный.

– Я тебя поучу, слушай стих:

Рыщет урка в ширме у шарманщика, Корешок на шухере стоит, Ширмачу не светится Таганка…
Вы читаете А было все так…
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×