Отбрехавшись столь мастерски от замечания, сделанного по поводу его вопиющего философского невежества, Чалый с облегчением осклабился, но почти тотчас же его лицо приняло озадаченное и несколько как бы даже раздосадованное выражение:
– Как-как ты сказал, какого разума? Чистого, говоришь? А у кого он, на хуй, чистый? Разве что у пизденыша, который только что народился! Так хули его критиковать? А ты возьми человека в возрасте – это у кого же он, еб твою мать, чистый может быть? Только у того, кто не курит, не пьет и баб не ебет.
– И матом не ругается, – добавил рябой мелкий мужичонка из-за соседнего столика с явным намерением поучаствовать в любопытном разговоре.
– И в чужую жопу, не спросясь, без мыла не лезет, – хмуро отчеканил Чалый, не расположенный расширять круг беседующих.
Мужичонка обескураженно и неловко отвернулся, и все враз замолчали. Старик Вяленый сидел неподвижно, уронив голову на грудь и сопя, как будто уснул. Чалый внимательно и несколько тревожно вгляделся в его лицо, а затем мерно продолжил:
– Однажды Вяленый вообще бля опозорился – чего-то там перепутал, на хуй, и забурился в испанскую тюрьму, а там сидел этот писатель, который Дон Кихота написал – ну знаешь, такой бля тощий урод со шпагой, его из чугуна льют… Как же его, блядь, звали-то, этого испанца… Как-то солидно. Домушников еще так зовут. То ли Гардероб, то ли Шифонер…
– Сервантес? – вежливо подсказал Миша.
– Вот! Точно. Сервантес, правильно. И чего-то они там поругались. Вяленому его книжка не понравилась ни хуя, вот он и завелся. Не любит он, когда над добрыми людьми издеваются, хотя бы даже в книжке. Ну он и говорит ему типа, если тебя в тюрьму посадили, зачем в книжке хорошего человека обсирать. Сажали, и будут, мол, сажать, подумаешь, обиделся! На обиженных хуй кладут! Сидишь – и сиди себе, терпи, а доброго человека не трави, даже и в книжке, хуевое это занятие! Твою, говорит, книжку потом на другие языки переведут, и все будут читать и думать, что добрые люди только на то и годятся, чтобы их чмонала всякая падла, кому не лень. А Сервантес ему говорит: это мол я не то чтобы конкретно, а вообще, типа, язвы общества открываю, чтобы всем было видать. А Вяленый взбеленился совсем и говорит: язвы, мол, лечить надо, а не открывать. Оттого, что ты их всем откроешь, от этого легче не станет. Ну, Сервантес тоже обиделся в конце концов, и говорит: открыть – это значит наполовину вылечить. Еще какую-то хуйню сказал на этой, как ее… на латыни.
– «Bene diagnoscitur – bene curatur», – неожиданно звучно произнес старик. Миша проходил эту пословицу на первом курсе: «То, что хорошо диагносцируется, хорошо лечится». Вяленый вновь опустил голову на грудь, видимо ожидая, когда Чалый прекратит чесать языком.
– А ведь на самом деле, не факт, – вдруг удивился Миша своим же мыслям. Я вот неврологией увлекаюсь, на кружок хожу. И вот, сколько учебники читаю и руководства и монографии, так получается, что невропатолог всегда может поставить топический диагноз. А вот вылечить не может, потому что нет патогенетической терапии, и этиология заболевания неизвестна. Хотя бы взять, например, боковой амиотрофический склероз…
– Да хуй ли ты про склероз вспомнил! – в свою очередь удивился Чалый, – Молодой еще, с какого это хуй бока у тебя склероз? На хуй он тебе не взъебался! Склеро-о-оз, бля… Пей вино каждый день – и никакого склероза не будет!
Чалый помолчал, а затем продолжил свое странное повествование о путешествиях во времени:
– Ну вот, послали они с Сервантесом друг друга по-матушке, и двинули мы назад в свою котельную. Вяленый меня тогда с собой брал. Только после Сервантеса он разозлился и хуй забил на эту историю. И все те разговоры забыл. Выкинул из памяти, как будто их и не было. Осерчал старик. Поэтому он и мне тоже ничего толком узнать не дает. Говорит, «во многой мудрости много печали», это вроде какой-то еврей сказал, только я забыл как этого еврея звать.
– Царь Соломон, – подсказал Миша.
– Смотри, бля, пацан, а все знает! Точно, Соломон его звали. А еще говорит: когда два человека одну и ту же хуевую вещь узнают, им от этого хуево становится дружить, потому что они потом всю дорогу этой хуйни друг перед другом стыдятся. Это уже не еврей сказал. Это Вяленому какой-то мудак-англичанин сказал. Тоже блядь писатель… Блядь, ну опять я забыл, как этого хуесоса звали, ну ебаный ты рот!..
– Это тебе не хуесос, сам ты хуесос! Это Оскар Уальд, мудила! – отозвался Вяленый. Пока Чалый облегчал себя беседой, старик успел как-то внутренне собраться, лицо его обрело бесстрастное выражение, а взгляд стал строгим и сосредоточенным.
– Ну все ребятки! Смех смехом, а пизда кверху мехом. Мишенька, сделай милость, смазочки добавь, чтобы мне в тебя протиснуться было легче.
Миша непонимающе уставился на Вяленого. Тот кивнул головой на остаток водки в бутылке.
– Залей ее в горловину, всю сколько осталось. А ты, Чалушка, разбейся, где хочешь займи, только достань еще водки. Водки не сможешь, хотя бы красного. Сделай, дружок! Я пока креплюсь, да не знаю, надолго ли меня хватит. К сыну иду, на последнюю свиданку, сам понимаешь… Иди, Чалушка, а мы с Мишей к Вите пойдем.
– Может и мне с вами, а? Не нравишься ты мне, Вяленый, ох как не нравишься ты мне сегодня! – пробурчал Чалый и тут же, взяв со стола бутылку, вылил остатки водки в стакан и придвинул его вплотную к Мише.
– Ну давай, студент, на посошок!
Миша взял стакан, задержал дыхание, проглотил жгучую жидкость, после чего долго и тщательно выдыхал, сделал долгую паузу и опасливо хлебнул воздуха.
– Как водочка доедет, ты мне скажи, – поучал Мишу Вяленый и обернулся к Чалому, – Ты еще здесь? Иди, на хуй, иди, делай че я просил, хули ты здесь до сих пор жопой скамейку обтираешь?
Чалый поднялся и нехотя пошел к выходу, по дороге несколько раз тревожно и хмуро оглянувшись на старика. У самого выхода он встал, подумал и уже хотел повернуть обратно, но карауливший его взглядом Вяленый поднял пустую водочную бутылку и замахнулся:
– Иди, бля! Иди! Уходи на хуй! Вернешься – я тебя бутылкой по голове уебашу! Хули ты как нянька!
Несколько пьяных посетителей, привлеченные криком и жестом старика, с трудом обернули головы, чтобы посмотреть на драку. Увидев, что Чалый сокрушенно махнул рукой и понуро вышел, а старик швырнул под стол бутылку, пьянчуги поняли, что драки не будет, и вернулись к своим кружкам и стаканам.
– Мишаня! – Вяленый испытующе глянул на юношу из-под сильных очков, – ты как, уже созрел?
– Да вроде, – ответил Миша заплетающимся языком, слегка заанестезированным водкой.
– Ну тогда слушай: сейчас усядься поудобнее, наклонись вперед, руки положи на стол, а голову на руки – и не шевелись, пока я не скажу. Понял?
– Ага, – ответил Миша, нервно поеживаясь, и улегся головой на стол. Мысли его рвались и путались между собой, и вдруг ему показалось, что все, что он только что узнал за этим столом от этих людей, никак не может быть правдой, настолько оно не вязалось с его знаниями и опытом. «Ерунда это все, не может такого быть», – подумал Миша, а в следующий момент он вдруг почувствовал как бы мягкий, но необыкновенно сильный упругий удар во всем теле, от которого остановились и его мысли, и ощущения. «Ну все, обморок! Попил я сегодня пивка…» – пронеслась тоскливая мысль. Следующая мысль не появилась вообще, и поэтому Миша просто не заметил, как его не стало.
А потом Миша неожиданно вновь почувствовал, что он есть, и только тогда он осознал, что какое-то время его не было на свете. При этом он решительно не мог понять, сколько времени его не было. Это могли быть доли секунды, а могли быть века… Миша также не мог точно вспомнить, кто он, потому что его сбивали с толку его внутренние ощущения, которые чрезвычайно изменились. Изменились они настолько сильно, что Миша не мог узнать себя изнутри. Все те бесчисленные тахометры, термометры, манометры, динамометры, вискозиметры и прочие приборы, которые постоянно измеряют и показывают множество наших внутренних параметров, и которые мы начинаем замечать только когда мы болеем, стареем или сильно огорчаемся, – все эти приборы стали неузнаваемы. Они теперь и располагались по-другому, и выглядели по-другому, и показывали что-то совершенно несусветное. Миша чувствовал себя так, как будто