арестованную в фургон, — командир службы защиты ободряюще кивнул Лернеру, признавая его право — быть. — Извините за причиненные неудобства.
Их, командира и подчиненных, осталось четверо.
— Проверьте кухню.
Подчиненные тихо скользнули по коридору. Легкий стук, звон стаканов. Шума не больше, чем от кошки.
Командир подошел к полочке с книгами.
— Ваши? Жены?
— Здесь книги только из списка разрешенной литературы.
— А разве бывают иные? Вы одевайтесь, одевайтесь, — командир вытащил за уголок книгу, полистал. — «Уроки крестьянской войны 1916 года в России».
— Книги принадлежат мне.
— Я вижу, вижу. Дарственная надпись. Вы знаете геноссе Рихтера?
— Близко.
— Да, он очень демократичен, прост с людьми, геноссе Рихтер, — командир вернул книгу на место.
Подчиненные вернулись.
— Ничего уличающего не найдено.
Командир пожал плечами.
— Я буду вынужден просить вас провести остаток ночи на кухне. Комнаты придется опечатать, а днем эксперты проведут обыск, в зависимости от показаний гражданки Лернер. Вы можете взять личные вещи — одежду, удостоверение. Отнесите ему кресло, — приказал он подчиненным. — Так вам будет удобно.
— Хорошо… Хорошо… — Лернер оставался в пижаме, костюм держал перед собой на плечиках.
— Удостоверение не забыли?
— Сейчас, — пристроив одежду на кресле, он вернулся в комнату. Пищевая книжка, пропуск на радио, удостоверение личности.
Командир просмотрел их, вернул.
— В порядке. Лист отречения можете занести вечером, — он подал Лернеру сложенную вчетверо бумагу. — Нас ждут другие дела. Спокойной ночи, геноссе.
Лернер не просидел за кухонным столом и минуты. Из кухни в прихожую и назад, мимо опечатанных спальни и кабинета. Спиртовка, на которой плавили сургуч, горела бесцельно, надо бы загасить, мелькнула мысль, мелькнула и ушла. Сегодняшний день, сегодняшний день. И это — прощание? Взгляд упал на численник, отрывной календарь. Цитата Карла Маркса, восход, заход, на обороте — описание подвига Ганса Брауна, ценой жизни спасшего полковой стяг.
Сегодняшний день?
Он подержал листок над жаром спиртовки.
Всегда с Россией? Что это значит? Надя — шпик, агент охранки? Всегда? И тюремные свидания, и удивительная перемена участи, приезд к нему, в ссылку, на Саяны из уютного захолустья — по заданию?
Через нее проходила вся работа — документы, имена, явки.
Неужели?
Бесконечные мытарства, месяцы, когда в партийную кассу поступали гроши, и за каждой монеткой следили десятки жадных, завистливых глаз, следили — кому? Всегда находились обремененные детьми, хворями, только с каторги, всем деньги нужны были в первую, в самую первую очередь, взять что-нибудь на себя, хотя бы на бумагу и чернила, значило вызвать грызню, свару, от него ждали полного, бесплотного аскетизма, самоограничения чрезвычайного, неземного, но даже тогда, в самых стесненных обстоятельствах, Надя устраивала жизнь сносной, находились средства и на квартиру, и на поездки, не говоря о столе и мелочах. Он приписывал это ее таланту хозяйки, умению выгадывать, экономить.
С самого начала?
Всю жизнь?
Листок календаря загорелся. Он отнес его к раковине и держал, пока не опалил пальцы.
Запах гари. Пепел.
Надя часто переписывала набело его материалы для радио, порой меняя слова, целые фразы — «так доходчивее, проще», и он соглашался, не желая обидеть, часто и вправду выходило лучше, слог его был дурен, он знал это за собой. Условный код? Охранке?
Пламя забилось, тихонько фыркнуло и погасло. Выгорел спирт. Где новый достать?
Лернер развернул лист отречения. Стандартная форма, «целиком и полностью поддерживая непримиримую борьбу государства с врагами народа, заявляю…». Формальность. Наивные, глупенькие люди полагают, что красивый жест что-нибудь изменит.
Щепа в затылке начала прорастать. Он поднял руку пощупать, настолько боль была явственна, но рука упала с полпути, опрокинув кружку, и остатки давешнего настоя растеклись по столу, Лернер дернулся спасти бумагу, но тело не послушалось, завалилось набок, и он начал падать, долго, не на пол, а куда-о в колодец, бездонный и темный, ощущая себя легким, невесомым; подняв лицо, он увидел наверху кусочек неба, яркого и голубого. Кусочек стремительно превращался в блюдце, пятачок, грошик, в маленькую звездочку, единственно и видную из колодца, из его холодной сырой бездны.
Потом исчезла и она.
27
Свет назойливо ползал по лицу, щекоча и покусывая мелкими муравьиными жвалами, беспокоя, тревожа. Вот-вот заберется под веки.
Вабилов зарылся в подушку. Стало еще хуже — сотни буравчиков принялись ввинчиваться в воспаленную кожу лица.
Он повернулся набок, осторожно, опасливо приоткрыл веки. Зря боялся: свет оказался слабым, едва пробивавшимся из-под зеленого абажура настольной лампы. Стены, постель выходили даже приятными, но руки стали руками трупа, недельного мертвеца. Он пошевелил пальцами. Они отозвались нехотя, лениво.
Пережидая, пока шипучка бурлила и пенилась в мышцах затекшего тела, Вабилов пытался вспомнить, где он и когда он. На Острове? Совсем непохоже. Тогда где?
Он сел, откинул одеяло. Пижама незнакомая, бумажная и новая. Вабилов попробовал подняться. Ноги держали, онемелость прошла. Двери, интересно. Одна — закрыта, он подергал ручку. Зато другая привела в ванную. Весьма, весьма кстати.
Он решил не испытывать силы и вернулся к кровати. Все-таки, что с ним? У изголовья нашлась кнопочка. Ну-ну.
Он нажал.
Нигде ничего не отозвалось. Тишина.
Потянуло обратно, в сон, он уже был готов сдаться, но дверь открылась. Показалась дама — высокая, плотная, настоящая Брунгильда, что-то сказала — ни строго, ни ласково. По-каковски только? Неужто он и впрямь в застенках коминтерна?
— Не понимаю.
— Как вы себя чувствуете? — переспросила она, на этот раз по-русски.
— Нормально, — приврал он. — Только вспомнить не могу, как я здесь оказался.
— Вы — в клинике профессора Куусмяэ. Вас доставили прямо с церемонии вручения Нобелевской премии, где с вами случился обморок.
— Церемонии вручения?