Так же как и Элизабет Энн, я ни разу не был в его студии. Это была большая комната, где было довольно много эскизов Поля, но самым поразительным было то, что она представляла собой храм Николь.
Одна стена целиком была увешана изображениями ее в молодости наброски с натуры и зарисовки углем. На подставке в середине комнаты стоял бюст Николь, сделанный еще на рю Распай. И обнаженная, над которой работал Поль, тоже изображала Николь. Великолепная картина, которой я раньше не видел, на которой Николь, сидящая на самом краешке стула, трепетная, теплая и чувственная, какой она и была в жизни, как в зеркало смотрела прямо в глаза зрителю, с любовью, потому что рядом был ее муж.
До того как он вошел в комнату, Сид Голдсмит кипел от ярости, громко выражая свое негодование. Теперь же, удивленно оглядывая комнату, он, казалось, онемел. И все мы тоже. Словно примагниченные этим одухотворенным портретом обнаженной, на поверхности которого блестели свежие мазки, мы собрались перед ним в молчании. О ней нельзя было сказать ничего, что бы не показалось банальным. Так она была хороша.
Молчание нарушила Элизабет Энн.
— Мне это не нравится, — вдруг жестко сказала она, и я увидел, что с нее впервые слетела маска и то, что оказалось под ней, было лицом Медузы. — Мне это не нравится. Это безобразие.
Поль остановил на ней мутный взгляд.
— Правда?
Элизабет Энн обвела рукой комнату.
— Неужели ты не видишь, на кого она была похожа? Она была сентиментальной простушкой, вот и все! — Голос ее зазвучал резко и пронзительно. — И она мертва. Ты что, не понимаешь? Она умерла, и с этим уже ничего не поделаешь!
— Ничего? — удивился Поль.
За окном гостиной завыла полицейская сирена. Я так глубоко задумался, что забыл, где я и зачем я здесь. Теперь, когда машина умчалась и звук постепенно затих, я вздрогнул и поднял глаза, вспоминая, где я нахожусь, и заметив, что полицейский, стоящий у двери в кухню, кивает мне, давая понять, что подошла моя очередь на допрос.
Голдсмиты озабоченно наблюдали за мной. Джанет пыталась мне улыбнуться.
С трудом я поднялся на ноги. Как много из этой истории, думал я, захочет выслушать лейтенант? Возможно, очень немного. Только финальную сцену в комнате наверху — вот и все, что им нужно для протокола.
— Ничего? — переспросил Поль, и Элизабет Энн ответила язвительно:
— Да, ничего. Так что перестань думать о ней, говорить о ней, жить с ней. Выброси ее из головы! — Рядом на столе, предательски близко, лежал нож с длинным лезвием, и она схватила его. — Вот так!
Как я уже говорил, она обожала разыгрывать из себя героиню мелодрамы, и я понял, что она задумала. Это была та самая известная сцена, когда оскорбленная героиня кромсает на куски холст, на котором написан портрет ее ненавистной соперницы. Но она была невежественна.
Трагически невежественна. Как могла она знать, что картина написана не на холсте, а на мазоните, гладком и упругом, как лист полированной стали?
Мы оцепенели, когда она высоко занесла нож и изо ввей силы провела им сверху вниз по нарисованной плоти своей соперницы. И в этом последнем усилии глупости и невежества лезвие, крепко зажатое в ее руке, сверкающей дугой скользнуло по непробиваемой поверхности картины и целиком вошло в ее собственное тело.