— Твои возражения неосновательны, — сказал Факраш, — и если у тебя нет более веских…
— Постойте, — сказал Вентимор, — я их имею. Вы твердите, будто стараетесь вознаградить ничтожную услугу, которую я вам оказал, хотя до сих пор, согласитесь, вы не достигли успеха. Но оставим прошлое, — продолжал он с внезапной сухостью в горле, — и прошу вас подумать о счастье, возможном в подобном браке; я боюсь, что вы не слушаете меня… — оборвал он, заметив, что глаза Факраша затягиваются пленкой, как у птиц.
— Продолжай, — сказал Факраш, на секунду открывая глаза, — я слушаю тебя.
— Мне кажется, — пролепетал Гораций бессвязно, — за время вашего пребывания в бутылке вы, наверное, забыли все, что знали о природе женщин. Да, вы забыли!
— Такое знание не забывается, — сказал джинн, вполне по-человечески возмутившись этим предположением. — Твои слова мне кажутся лишенными смысла. Истолкуй их, прошу тебя.
— Неужели, — объяснил Гораций, — вы допускаете, что ваша юная и прелестная родственница, — бессмертная и гордая, как свойственно дьяволам, — будет довольна вашим предложением отдать свою руку незначительному и неудачливому лондонскому архитектору? Она отвернет свой острый точеный нос при одной мысли о такой неравной партии!
— Отличное положение доставляется богатством, — заметил джинн.
— Но я не богат и уже отклонил все ваши богатства, — сказал Гораций. — И что еще важнее: я совершенно и безнадежно неизвестен. Если бы у вас было хоть немного сообразительности — чего, я думаю, у вас нет, — вы бы поняли бессмысленность предположения соединить блестящее эфирное сверхчеловеческое существо с обыденным профессиональным ничтожеством в утреннем сюртуке и высокой шляпе. Это поистине слишком смешно!
— То, что ты сейчас сказал, не лишено мудрости, — сказал Факраш, для которого эта точка зрения, очевидно, была нова. — Разве ты, в самом деле, так уж совершенно неизвестен?
— Неизвестен? — повторил Гораций. — Еще бы! Я — просто незначительная единица в населении колоссальнейшего из городов на земле, и даже скорее не единица, а нуль, а вы не понимаете, что человек, который был бы достоин вашей необыкновенной родственницы, должен быть знаменитостью. А таких здесь достаточно!
— Что ты разумеешь под знаменитостью? — спросил Факраш, попадая в ловушку скорее, чем Гораций мог надеяться.
— О, это — выдающаяся личность, чье имя у всех на устах, кого почитают и восхваляют все сограждане. Ну, вот, на такого человека никакая джиннья не может взглянуть свысока.
— Понимаю, — задумчиво сказал Факраш. — Да, я готов был совершить необдуманный поступок. Как ныне люди чествуют таких замечательных мужей?
— Их обыкновенно закармливают, — сказал Гораций. — Высший почет, которым герой может пользоваться в Лондоне, состоит в получении почетного гражданства, которое дается в исключительных случаях и за важные заслуги. Конечно, есть еще иного рода знаменитости, что вы увидите, если просмотрите газеты.
— Я не могу поверить, чтобы ты, столь благообразный и даровитый юноша, мог быть так неизвестен, как ты мне изобразил.
— Почтеннейший! Любой из цветков, распустившихся в пустыне вдали от взоров людских, или из перлов, сокрытых в недрах океана и столь чудесно описанных одним из наших поэтов, могли бы дать мне несколько очков вперед и побить меня в смысле знаменитости. Да вот предлагаю вам сделать опыт. Тут у нас, в Лондоне, более пяти миллионов жителей. Если вы, выйдя на улицу, спросите у пятисот первых встречных, знают ли они меня, то готов держать пари на… ну, положим, на новую шляпу… что не найдется и полдюжины хотя бы слышавших о моем существовании. Попробуйте-ка пойти и проверить сами!
К его удивлению и удовольствию, джинн принял это предложение серьезно.
— Сейчас пойду и стану узнавать, — сказал он, — ибо желаю просветить себя касательно твоих утверждений. Но помни, — добавил он, — что если и потом я потребую от тебя вступления в брак с несравненной Бидией-эль-Джемаль, а ты откажешь мне в повиновении, то этим навлечьешь погибель не на собственную главу, но на тех, кого ты наиболее желаешь защитить.
— Да, это уже было сказано, — резко сказал Гораций. — Добрый вечер!
Но Факраша уж и след простыл. Несмотря на все пережитое Вентимором и ожидаемое им в грозном будущем, на него напал судорожный хохот при мысли о вероятных ответах, какие получит джинн на свои расспросы. «Боюсь, что он не будет восхищен вежливостью лондонской толпы, — подумал он, — зато, во всяком случае, вынесет убеждение, что я ничуть не знаменит среди моих сограждан. Тогда он откажется от своего идиотского сватовства. А впрочем, кто его знает? Это такой упорный старый дуралей, что, пожалуй, и тут не отстанет! И оглянуться не успею, как на шее у меня очутится супруга-джиннья, старше меня на несколько столетий… Ах, нет, забыл, ведь сначала надо отшить ревнивого Джарджариса. Что-то такое помню о поединке с превращениями из „Тысячи и одной ночи“. Разве взглянуть, чтобы иметь понятие о том, что может меня ожидать!
После обеда он полез на полки и достал «Арабские сказки» издания Лэна в трех томах, за перечитывание которых и взялся с возобновившимся интересом. Давно не заглядывал он в эти чудные сказки, неисчислимо древние, но тем не менее даже и теперь более свежие, чем большинство новых популярных романов! Кроме того, ому хотелось думать, что и в историческом отношении они мало уступают многим другим сочинениям, более серьезно претендующим на точное воспроизведение истины.
Он нашел полный отчет о единоборстве с эфритом в «Истории Второго Царственного Нищего», в первом томе, и был неприятно удивлен, когда узнал, что эфрит на самом деле назван там «Джарджарисом, сыном Рсджмуса, сына Иблиса», будучи, очевидно, тем именно лицом, о котором Факраш упоминал, как о своем злейшем враге. О нем сообщалось, что он был «образом гнусен» и не только, как видно, похитил дочь Владыки Эбенового Острова в ее брачную ночь, но еще, заставши ее в обществе Царственного Нищего, отомстил ей, отрубив ей руки, ноги и голову и превратив своего смертного соперника в обезьяну.
«С этим молодчиком и стариком Факрашем, — с прискорбием подумал Гораций, дойдя до этого места, — я, кажется не соскучусь!»
Он читал до тех пор, пока не дошел до памятной встречи царской дочери с Джарджарисом, который явился «в самом гнусном образе: с руками, как вилы, ногами, как мачты, глазами, как горящие факелы», — в расчете на устрашение неопытного противника, Эфрит начал с того, что превратился изо льва в скорпиона, после чего царевна стала змеею, тогда он перекинулся в орла, а она — в коршуна; он — в черного кота, она — в волка; он — в лопнувшую гранату, а она — в повара; он — в рыбу, а она — в более крупную рыбу.
«Если Факраш сумеет протащить меня через все это, нигде не зацепивши, то я буду приятно разочарован», — думал про себя Вентимор, но, прочитав еще несколько строк, он воспрянул духом. Ибо эфрит стал наконец пламенем, а царевна — костром. «И когда мы взглянули в его сторону, — продолжает повествователь, — то заметили, что от него осталась груда пепла».
— Ну, — сказал себе Гораций, — это, во всяком случае, выводит Джарджариса из строя! Чудно только, что Факраш так и не слыхал об этом.
Но по размышлении он нашел это не так уж странным, так как этот инцидент, вероятно, имел место после заключения джинна в его медную бутыль, куда к нему вряд ли могли дойти какие-либо слухи.
Не отдыхая, он одолел весь второй том и часть третьего, однако, хотя и приобрел некоторые знания относительно восточных нравов и тамошнего образа мыслей и речи, которые могли пригодиться в будущем, но интерес его подлинно воскрес только на 24-и главе третьего тома.
В 24-й главе содержится «История Сейф-эль-Мулука и Бидии-эль-Джемаль», и ему было естественно пожелать узнать все прошлое особы, которая вскоре могла оказаться его невестой. Он усердно стал читать далее.
Выяснилось, что Бидия была прелестная дочь Шаяла, одного из царей правоверных джиннов, ее отец (а не Факраш, как тот облыжно повествовал) предложил ее в жены, ни много ни мало, как самому царю Сулейману, который, однако, предпочел царицу Савскую. Впоследствии Сейф, сын египетского царя, безнадежно влюбился в Бидию, но она и ее бабушка единогласно заявили, что между родом человеческим и джинном не может быть союзов.
— А ведь Сейф был царский сын! — соображал Гораций. — Мне нечего бояться. Обо мне не может