Кэнрэймонъин, и обе ее прислужницы.
КОНЧИНА ПРЕЖНЕЙ ИМПЕРАТРИЦЫ
Меж тем колокол в храме Сияния Нирваны возвестил, что и нынешний день уже на исходе. Вечернее солнце склонилось к закату, и как ни жаль было государю расставаться с прежней императрицей, пустился он в обратный путь, сдержав слезы разлуки. Она же, с новой силой вспомнив былое, не сумела скрыть слезы разлуки, и запруда-рукав был бессилен стать преградой соленой влаге... Долго глядела она вслед государю, а когда императорский поезд скрылся вдали, обернулась к изваянию Будды и, заливаясь слезами, стала молиться: «Дух покойного императора да сподобится просветления в нирване! Да обретут как можно скорее упокоение в Будде все мертвые духи Тайра!»
О скорбь! В минувшие времена, обратившись к восходу, она взывала к великой богине в святилище Исэ, к великому бодхисат-ве Хатиману в храме Ивасимидзу: «Да продлится жизнь государя! Да здравствует он десять тысяч веков!» — а ныне, увы, обратившись к закату, молилась: «О мертвые духи Тайра! Да проляжет ваш путь в Чистую землю, дабы стали вы буддами в раю Амитхабы!..» На створках бумажных ставен в опочивальне начертала она
СТИХИ:
Поведай, о сердце,
когда научилось грустить
о днях, пролетевших
под царственным кровом дворца,
в кругу приближенных, друзей...
Коль скоро былое,
как призрачный сон, унеслось, —
должно быть, не вечна
и эта обитель в горах,
отшельницы жалкий приют...
А сопровождавший государя Дзиттэй, Левый министр, начертался на бумажных створках:
В минувшие годы тебя мы привыкли
равнять с луной незакатной —
увы, за вершинами гор угасло сиянье луны!..
Проливая горючие слезы, размышляла государыня о днях минувших, о днях грядущих, а в это время в небе над головой раздался грустный голос кукушки, и государыня сложила:
Ну что ж, посчитаем,
кем больше пролито слез,
кукушка лесная!
Ведь и мне в этом бренном мире
довелось безутешно плакать...
Итак, всех взятых живыми в плен в битве при Данноура провезли на позор по широким дорогам, а затем обезглавили или, разлучив с женами и детьми, сослали в изгнание. Никто не сохранил жизнь, никто не остался в столице, кроме князя Ёримори, дайнагона из Усадьбы у Пруда... Но о сорока с лишним женщинах не вышло никакого распоряжения, и они либо укрылись у родных, либо, положившись на узы дружбы, нашли приют у прежних знакомцев. И все же не оставалось ни единого дома, будь то разукрашенные яшмой палаты знати, где тихо веял бы мирный ветер, будь то сплетенная из сучьев хижина простолюдина, где улеглась бы пыль, взметенная вихрем бедствий... Супруги, делившие ложе, разлученные, исчезли в заоблачной дали, родители, лелеявшие дитя, скрылись неизвестно куда. В бесконечной тоске друг о друге тянулись их дни и луны.
А случились все эти беды только из-за того, что Правитель-инок всю Поднебесную средь четырех морей самовластно сжимал в своей деснице, выше себя — не боялся даже самого государя, ниже себя — не заботился о народе, казнил, ссылал, поступал своевольно, не стыдился ни людей, ни всего белого света. И воочию явилась тут истина: «За грехи отцов — возмездие детям!»
Миновали луны и годы, и недуг одолел государыню Кэнрэймонъин, и, держась за шнур, другой конец коего был привязан к Руке священного изваяния, она взмолилась: «Славься, о великий будда Амида, властитель Чистой земли, что лежит на закате! Отведи меня туда, не дай в пути заблудиться!» А госпожи Дайнагон-носкэ и Ава-но Найси, сидя у ложа государыни и понимая, что конец ее близок, не щадя голоса, плакали и стенали. Когда же слова молитвы, замирая, стали звучать все тише и тише, в небе на западе протянулись пурпурные облака, вся келья наполнилась дивным благоуханием, и с неба донеслись звуки музыки. Так, во 2-м году Кэнкю, во второй декаде одиннадцатой луны, месяца Инея, навсегда прервалось дыхание государыни Кэнрэймонъин, ибо всякой жизни в конце концов положен предел.
С того самого времени, как впервые вступила государыня во дворец, обе женщины прислуживали ей безотлучно, и теперь, понимая, что расстаются навеки, были так безутешны, что с горя едва не помутились в рассудке. Никого из родных у них не осталось, преклонить голову было негде. Достойно восхищения, однако, что обе они ни единого дня не провели без молитвы, прося у Будды упокоения для государыни и своих близких. И в конце концов осуществилось заветное желание обеих женщин, и они возродились к жизни вечной, подобно Ведехи29, супруге индийского царя Бимбисары, и Рюнё50, дщери царя-дракона.
КОММЕНТАРИИ
СВИТОК ПЕРВЫЙ
1 В начальных поэтических строчках «Повести о доме Тайра» излагаются два сюжета из жития Шакья-Муни (санскр., букв.: «Святой из рода Шакьев»; земное воплощение Будды). В первом из них речь идет о буддийском монастыре Гион (санскр. Джэтавана-ви-хара), построенном на юге Индии богачом Судатта, прозванным Анатха-пиндада (санскр. «подающий бесприютным»), ревностным последователем Будды. В монастыре имелся Павильон Непостоянства — лазарет для больных и престарелых монахов. В час кончины кого-либо из обитателей Павильона колокола, висевшие по четырем углам кровли, начинали звонить сами собой, выговаривая слова буддийской молитвы: «Все в мире непостоянно, все цветущее неизбежно увянет...» и т. д. (в санскр. подлиннике — стихотворение «гатха»).
Второй эпизод описан в «Нирвана-сутре», одной из канонических скрижалей буддизма, и рисует смерть Шакья-Муни, т. е. его переход в нирвану; как только дыхание смертного Будды прервалось, четыре пары деревьев сяра (санскр. «сала» — тиковое Дерево) склонилось над его ложем, скорбя о том, что Будда покинул земную юдоль, и окраска их листвы и цветов мгновенно изменилась — они увяли.
Оба сюжета призваны в образной форме иллюстрировать одну из главных идей буддизма — быстротечность и непостоянство всего сущего. В средневековой Японии обе притчи были широко известны и не нуждались в более подробном их изложении. В дальнейшем же начальные строчки «Повести» нередко воспринимались как своеобразный эпиграф ко всему эпосу, интерпретирующий его содержание в духе буддийского мировоззрения.
2
3