Строительство же — здесь он был целиком и полностью согласен с Татьяной Осокиной, хотя и не одобрял ее методов, — строительство было единственным путем встряхнуть оххров.
Он вызвал к себе в кабинет Машку. Конечно, каждый раз, когда, тяжело ступая, в комнату входила кошка и говорила: «Добрый день, Иван Андреевич!», он отмечал про себя определенную дикость, но привык к обличью своего помощника, и о том, чтобы поменять его, не помышлял.
Вот и сейчас Машка деликатно поцарапала коготками дверь, и Иван Андреевич, отложив списки, сказал:
— Войдите.
Машка, как всегда, промурлыкала:
— Добрый день, Иван Андреевич.
Вначале она норовила вспрыгивать на стол. Но Иван Андреевич попросил ее отказаться от этой привычки. Во-первых, его пугал грохот, производимый прыжком тяжелой кошки. Во-вторых, вид помощника, сидящего на столе со всеми четырьмя конечностями, был ему неприятен. Была в этом раздражающая фамильярность.
Разумеется, Иван Андреевич был вовсе не глупым человеком и отдавал себе отчет в некоторой юмористичности своих действий. Но юмор ли, не юмор — а коль скоро решил он что-то делать, почему бы не делать это в привычном для себя стиле, если даже ты и являешься собственным двойником?
— Вернулся Увалень? — спросил Иван Андреевич.
— Только что.
— Пусть войдет.
Иван Андреевич плотнее уселся в кресло. Кресло было тоже собственного изготовления. Чтобы сделать его, ему пришлось во всех деталях представить себе то редакторское, на котором он привык сидеть.
— Ну чего ж ты не зовешь его?
— Я уже передал, что вы ждете.
— Ах да, все время забываю о ваших полях.
В дверь постучали, и Иван Андреевич удовлетворенно подумал, что довольно быстро добился соблюдения порядка — теперь оххры уже не входили к нему без стука.
Увалень походил на мультипликационного медвежонка.
— Ну что? — спросил Иван Андреевич. — Удалось побывать у Татьяны Владимировны?
— Да, — сказал Увалень.
— Сделал, как я тебе говорил?
— Да, Иван Андреевич. Я им сказал, что здесь у нас ничего не делается, что я слышал, будто в их группе происходит что-то интересное и что я хочу остаться у них. Потом, когда я все разузнал, мне удалось незаметно удрать.
— И что же вытворяет там наша уважаемая товарищ Осокина?
— Татьяна Владимировна хочет поделиться с оххрами своими воспоминаниями.
— Как это — поделиться? Она выступит с рассказами?
— Нет, они хотят ввести ее память в свои поля.
Иван Андреевич даже потер руки от изумления. Ай да Татьяна, отколола номер…
Конечно, он и сам мог бы придумать такое, но в отличие от Татьяны Владимировны понимал, что не все так просто, что нельзя заниматься голым администрированием. Разумеется, составляя списки своих, так сказать, оххров, он понимал, что списками не отделаться и за списками был обрыв. То есть не обрыв в физическом смысле этого слова, а скорее терра инкогнита, неизвестность. Что делать, с чего начать, как? Одно время ему казалось, что все как-нибудь само собой образуется, что машина будет вращаться и без его, Ивана Андреевича, конкретных указаний, как вращались школа, где он директорствовал, и газета, где был редактором. Надо было только довериться опыту окружающих тебя людей, а там, глядишь, и начнут математики преподавать математику, биологи — основы дарвинизма, завхоз — завозить краску для летнего ремонта, журналисты — писать статьи, а наборщики — набирать их.
Но здесь, на этом проклятом Оххре, все смотрели на него, посланца Земли, с молчаливым ожиданием, и никто решительно сам по себе ничего не желал делать.
И вот в этот-то тягостный момент и дошли до него слухи, что Осокина уж чересчур азартно принялась за своих оххриков. А тут еще собралась, ни с кем не согласовав, делиться, видите ли, с ними своими бесценными воспоминаниями. Да еще в прямом смысле этого слова.
Ох, уж эта Татьяна! Смешанные чувства вызывала она у Ивана Андреевича. Как ни тяжело ему было признаться себе в этом, но он, очевидно, завидовал ее бесшабашной решимости. И в то же время его раздражали ее упрямство и скрытность. Легко представить себе, какой она была ученицей. Отнюдь не отрада классного руководителя…
Ну и ну, Татьяна Владимировна, придумала, матушка!
ГЛАВА 5
Павел задремал. Стоял уже ноябрь, выпал снежок, ударили первые морозы, но он продолжал спать с открытой форточкой. И вот, когда он еще спал, он услышал сквозь сон вороватый шорох, озорной трепет крыльев. Он открыл глаза и увидел синичку, сидевшую на люстре. Люстра слегка раскачивалась, — должно быть, синичка только что устроилась на ней. Она смотрела на Павла внимательно и лукаво, склонив головку чуть набок, и эти доверчивые бусинки глаз в призрачном белесом свете раннего ноябрьского утра вдруг наполнили его острой, пронзительной радостью бытия.
— Фюить! — сказал он синичке. — Сейчас найду что-нибудь для гостьи.
Синичка укоризненно покачала головой. Фи, фи, фи, все вы горазды на обещания, и выпорхнула в форточку.
— Гм! — сказал Мюллер, и Павел открыл глаза, вздохнул.
Где ты, доверчивая земная птица с лукавыми черными бусинками-глазками?
— Что, задремал я, товарищ Мюллер? — спросил он со вздохом.
— Я не хотел вас будить, но я только что узнал одну печальную вещь: Мартыныч собирается выключить поле…
— Как ты узнал?
— Мне передали те, что были недалеко.
— Быстрее!
Павел расплылся в плоский круг, как делал не раз, и скользнул в дверь за Мюллером, который уже несся впереди него дрожащим серым диском.
Каменистая оххристая земля стремительно неслась навстречу, и две овальные тени черными снарядами летели по бокам. Он скользил над самой поверхностью, и траектория его полета в точности повторяла рельеф каменистого плато.
Некогда было думать, все было вложено в скорость. Но вот наконец мерцающий диск впереди плавно опустился на землю, обернулся собачонкой. А за ним и Павел стал на землю.
— Ты можешь говорить, он только приглушил поле, — сказал Мюллер.
— Где он?
— Вот видишь плоский камень? Это он.
— Мартыныч, выслушай меня, — сказал Павел, — выслушай меня. Хотя бы потому, что мы с Мюллером очень торопились к тебе. Хорошо? Я не буду тебя ни в чем убеждать, я только прошу выслушать. Согласись, забраться сюда, к вам, бог знает куда, только для того, чтобы перед самым твоим носом выключали поле, — это не очень приятно.
Павлу вдруг почудилось, что что-то изменилось, и он крикнул Мюллеру:
— Он выключил поле?
— Нет, — покачала головой черно-белая собачонка, — поле еле мерцает, но он не выключил его.