Финансист на четвереньках
1. Предложение
Всю свою жизнь Фрэнк Джилберт Гроппер меньше всего был расположен к философскому восприятию жизни. Для этого у него было слишком мало времени и слишком много денег. Теперь же, в эти теплые майские дни, все изменилось. Впрочем, времени, строго говоря, у него было еще меньше, чем когда-либо, а денег — больше. Но изменился масштаб времени и покупательная способность его денег.
Гроппер закрыл глаза и откинулся в кресле-качалке. Солнечные лучи, проходя сквозь листву деревьев, трепетали на его лице. Он вспомнил последний разговор с профессором Клеем из клиники Мэйо. Профессор ловил очками в тяжелой роговой оправе блики от яркой лампы и за этими бликами прятал глаза. В голосе его звучал хорошо поставленный оптимизм.
— Знаете, профессор, — перебил его Гроппер, — в конце концов откровенность — такой же товар, как подтяжки или политические взгляды. Согласен, что товар более редкий, особенно в наше время, и соответственно более дорогой, особенно когда на него есть покупатель. Но я ведь не торгуюсь из-за гонорара. Прошу вас ничего не скрывать от меня. В моей профессии предпочитают иметь дело с фактами, а не с надеждами, если даже надежда предпочтительнее.
— Тяжело выносить приговор, — ответил профессор, — когда знаешь, что он окончательный и апелляция бессмысленна… Да и к кому апеллировать? Безнадежный рак желудка, метастазы… Может быть, месяц, может быть, два.
Он поднял рентгеновский снимок. Ноготь, указывающий на серое пятно, был коротко острижен и наманикюрен. «Перст божий с холеными ногтями, — подумал Гроппер. — Впрочем, какая разница осужденному, чья именно рука подписывает приговор. Чисто секретарская работа. Вердикт вынесен в гораздо более высоких инстанциях».
— Я вам сочувствую, — улыбнулся он профессору, — но мы с вами живем не в древнем Китае. Там, говорят, врачам платили, только пока пациенты были здоровы. Мы же, слава богу, верим в прогресс и платим врачам больше всего именно тогда, когда не можем выздороветь…
Гроппер открыл глаза. Клетчатый шотландский плед сполз с колен, и ему стало зябко. Холод проникал в него не снаружи, он шел откуда-то изнутри. Можно было храбриться у профессора Клея — блеф всегда был его оружием, — но он боялся смерти и знал, что скоро умрет. Он привык к диаграммам и графикам, и серое пятно на рентгеновском снимке обладало реальностью агонии. Вернее, это был не страх, а невыносимо жгучая досада. Он не жалел своего тела. В шестьдесят восемь лет оно напоминало ему старый, много раз ремонтированный автомобиль — еще передвигается, но удовольствия от езды не получаешь. Он уже давно устал прислушиваться к зловещим стукам и хрипам в моторе — синкопированному аккомпанементу старости.
Но страшно было подумать, что и водитель — его голова, его мозг — тоже попадет на свалку вместе с разбитым кузовом. Всю жизнь его мозг работал, как изумительная вычислительная машина. Он вводил в нее понятие «тысяча долларов», и машина выбрасывала точный рецепт, как превратить его в две тысячи. В двадцать девятом году его голова, подобно невероятно чувствительному сейсмографу, ощутила первые микроскопические толчки приближавшегося биржевого краха, и «черную пятницу» он встретил во всеоружии, надежно превратив все ценные бумаги в наличность.
Он никогда бы не смог точно определить, что это были за толчки, по он обладал способностью чувствовать приближающуюся опасность руками, спиной, всем телом, всем своим существом. Наверное, когда-то, тысяч пятьдесят лет тому назад, так определял крадущуюся во тьме леса угрозу его какой-нибудь далекий предок. За эти пятьдесят тысяч лет охотничью палицу сменил телефон, а медвежью шкуру — дакроновый костюм. Но рефлексы остались теми же…
А потом, с тех пор как тридцать с лишним лот тому назад десять миллиардов клеток его мозга решили, что сухой закон в Соединенных Штатах обречен, Гроппер окончательно привык доверять своей голове. Тогда он вложил все свои деньги в шотландское виски — в миллионы бутылок: в четырехгранные «Джонни Уокер», в массивные «Баллантайн», в круглые «Хейг». Стеклянная артиллерия была приведена в полную боевую готовность, и, как только сухой закон был отменен, одновременный залп из миллионов горлышек по американскому рынку принес ему два с лишним миллиона долларов.
Такой мозг нельзя было не любить — он был чудом природы, совершеннейшим аппаратом по изготовлению денег. Гроппер никогда не был промышленником. Он всегда парил в высших финансовых сферах, куда могли подниматься лишь самые изощренные умы. Он парил, используя восходящие и нисходящие потоки, выжидая момент, когда можно камнем броситься вниз и вонзить когти в еще трепещущее тело конкурента.
Как они просили тогда, в тридцать шестом, в Чикаго, хоть на месяц отсрочить платежи! Он мог бы, конечно, отсрочить их и на год и на два, но тогда у пего бы не оказалось сорока акров драгоценной городской земли, купленной у них за бесценок. Нет, не драгоценной. Драгоценность — это нечто постоянно ценное, а стоимость этих акров росла вместе с городом. Три года, пока ему принадлежал участок, он чувствовал себя отцом, у которого растет прекрасный сын. Он продал сына в тридцать девятом, когда в Европе началась война. Дитя принесло ему почти полтора миллиона.
Сила каждой машины кроется в ее специализации. Голова Гроппера была высокоспециализированной машиной. Ее работе не мешали эмоции — у него их не было. Он кончил колледж и, разумеется, слышал такие слова, как любовь, жалость, дружба, благородство, самопожертвование. Но если он и знал эти слова, то скорее с точки зрения орфографии, смысл же их был для него несколько туманен и бесконечно далек, как смысл математических абстракций. Пожалуй, даже меньше. Ибо в математике есть холодная логика, эмоции же — нелогичны. Они вносят хаос. Эмоция — убежище слабых.
Он не раз предавал и продавал партнеров, и когда они, нищие и раздавленные, приходили к нему со словами упрека и мольбой о великодушии, он приказывал не пускать их. Пять минут бессмысленного разговора были бы кражей его времени — его собственности, а он не любил, когда его пытались обокрасть.
Но при этом он всегда испытывал чувство величайшей гордости самим собой. Он казался себе полубожеством, прекрасным и непобедимым.
Ему приходилось быть и медведем, и быком, что на биржевом жаргоне значит играть на понижении и повышении курсов акций, но подсознательно он всегда считал себя орлом.
Иногда он думал, что если бы ему пришлось выбирать фамильный герб, он выбрал бы орла.
Он никогда не задумывался над тем, для чего он делает деньги. Процесс накопления стал для него таким же естественным и необходимым, как процесс изготовления нити шелкопрядом, как строительство сот пчелами.
И вот теперь его мозг, мозг Фрэнка Джилберта Гроппера, должен остановиться, распасться, исчезнуть, как подставная фирма с несуществующими активами. Из-за какого-то вульгарного рака не менее вульгарного желудка он, Гроппер, должен умереть, должен оставить свои великолепные финансовые заповедники для банды бездарных браконьеров. Страшна была не смерть. Страшно было сознание, что останутся другие. О, если бы можно было всех заставить умереть вместе с собой!..
Он почувствовал, как по щеке, нагретой солнцем, медленно, как бы выбирая направление, неохотно поползла слеза, и там, где она проложила тонкую влажную дорожку, он ощутил холодок. Скоро промозглый холод фамильного склепа в его имении Риверглейд заменит этот холодок.
«Да, — подумал Гроппер, — трудно стать философом за два месяца до смерти. Все равно, что влюбиться под дулом пистолета». Он поправил плед на коленях и откинулся на спинку качалки.
Чуть слышно скрипнул песок дорожки.
Внезапно он услышал слабое собачье повизгивание и открыл глаза. Прямо перед ним сидел небольшой коричневый бульдог с кожаным ошейником на толстой шее и внимательно смотрел на него.
Гроппер протянул руку, чтобы взять с широкого подлокотника кресла звонок и позвать старого