Баба, бравшая воду у колодца, сказала, что эта деревня — Заболоть, а Митрий Иванов возле самого леса, в крайней избе.
Было часа 4 дня, когда осенние сумерки начинают заволакивать туманом даль.
Я подошел к избе, где была прибита доска с надписью» Дмитрий Иванов»и нарисована пожарная бочка. Поднялся, пройдя сквозь сени в избу, где на лавке сидел старик с очками на конце носа, щелкал на счетах и, слюнявя палец, перебирал какие-то бумаги и страницы растрепанной тетрадки.
— Бог на помощь! — сказал я, крестясь на иконы в углу.
— Здравствуйте! — ответил старик, вглядываясь в меня.
— Нельзя ли у вас чайком погреться? Я заплачу за самовар.
— Милости просим, баба сейчас поставит. Ты, может, и ночевать хочешь остаться?
— Хорошо бы. Уморился с дороги.
— Да куда ж идти теперь, смеркает. Пока придешь в другую деревню, там спать лягут, не достучишься. Ложись у меня на лавке ли, или на печи, где хошь. Места у меня довольно.
— Спасибо на том. Так ты и есть Митрий Иванов?
— Так я и есть. Кто ж тебя послал ко мне?
— Встретил по дороге мужика; говорит, что ты человек добрый, и если кто к тебе попросится ночевать, ты его и побережешь, как следует, и вообще уважишь.
— Да… Смотрю я на тебя и дивлюсь: не было еще у меня до сих пор таких чистых странников. И полушубок у тебя новый, и сапоги целы, и часы есть, — вижу, парень ты фартовый…
Хозяин позвал баб. Пришли две девушки, поставили самовар и сели на лавке под печкой, слушая наш разговор. Хозяин же стал со мной вместе пить чай, расспрашивая меня обо всем, а сам рассказал о себе, что держит маленькую мелочную торговлю.
Стали мы говорить о разных делах и высоких предметах, о церкви и Боге, о смерти, о правде.
— Правда теперь прячется и стыдится, и робеет, — говорил Дмитрий. — Правда по маленьким людям сидит, которые про себя ее держат. Все бедные, тихие, робкие — они правду знают и правдой живут. А сильные, веселые, здоровые, удачливые, живут иным чем-то; они живут чутьем и тем, что глядят в оба. А мужик недоволен. Он молчит, ничего не говорит, и ничего не скажет, потому что ему рассуждать не приказано и от него никто рассуждений его не спрашивает.
Что такое мужик? — Первое: хозяин. Один барин имеет 1000 десятин, другой сто, а крестьянин четыре. А он такой же хозяин. Своя у него земля, он по своим четырем десятинам может ходить и властвовать. Так что первое — мужику нужно оказать уважение. Ты стоишь в шапке, и я стой в шапке; ты вошел в церковь, снял шапку, и я; ты перед царским портретом снимешь шапку, и я сниму. А друг перед дружкой мы оба станем в шапке стоять.
Это первое. А второе: зачем на мужика кричат? Что он, скотина или душа христианская? Разве мужик что скверное делает, что на него кричат? В церковь ходит, молится, как по чину полагается, окрещен во святой воде, в бане парится, удавленного или чего скверного не ест. За что же на него кричать? Мужик работает, землю пашет, подати в казну платит, на службе царской свою кровь проливает, а все он виноватый в чем-то. Все на него покрикивают, точно на нем вина какая-то висит.
А третье, скажи мне по совести, — зачем мужик закона не знает, почему мужику не дадут законов? Евангелием сколько уже лет мир стоит. И деды, и прадеды, и святые, и народы, и царства живут, а книжка всего на всех одна, и там ясно сказано, как жить надо, и можно всякого спросить, почитай Евангелие: хочу знать, как я жить должен. Ну побратим мне почитает Евангелие, я и знаю, как мне жить нужно; а если преступлю, так и знаю, что преступил.
А законы должны быть как Евангелие, одна книга, чтобы она здесь передо мной на столе лежала, чтобы я мог прочитать ее и знать, как поступать. И чтобы, когда я прочел законы и пошел на улицу, уже меня никто не смел тронуть пальцем, если я законы знаю и соблюдаю. А если я закон преступлю, тогда меня и судите.
Теперь мужики — маленькие помещики, и они хотят поведения по ясным законам да христианской обходительности. А то идет мужик и все озирается, не начнет ли кто кричать на него? Да тебе, чужак, не понять того, что я говорю. Ты — зверь свободный. Сегодня ты здесь, а завтра поднялся и ушел за сто верст. Думаешь ты по-дорожному: на холоде изба — клад, а самовар — сокровище!..
— Смотрю я на тебя, Митрий Иванович, слушаю, и ты какой-то не русский, будто. Не то ты штундист, не то сектанец …
— Богу-то мы одному молимся…
— Так-то так, только говоришь ты по-особенному.
— Так то-с! Так то-с! — задумчиво ответил на мои слова Митрий Иванович.
Потом в избу стали приходить мужики, беседовали о разных деревенских делах, «про хлеба, про покос, про старинушку», и мне не удалось более поговорить «по душам»с Митрием Ивановичем.
Я переночевал у него и рано утром ушел дальше.
СТАРОВЕРКА
Раннее утро, светает. Скрипит ворот у колодца, плещет ледяная вода.
Бабы в тулупах, закутанные в платки, идут по скрипучему снегу с ведрами.
Еще сумерки; на небе густые, мрачные тучи. Белый снег, засыпавший все окрестности и наваливший сугробами на крыши, отливает синим цветом и лиловыми тенями. На востоке багрово-красный горизонт. За околицей свищет ветер, через дорогу видны заячьи следы.
Входишь в деревню по уезженной дороге, идешь протоптанной дорожкой под избами; в окна заглядывают хозяева. Невольно приходится вглядываться в их любопытные лица, чтобы выбрать более ласковое и там попроситься передохнуть.
— Эй, чужак, заходи погреться!
Избенка маленькая, с черными гнилыми бревнами; покосилась и навалилась на хлев, тем только и держится, а то бы давно развалилась.
Вхожу сквозь низенькие сени внутрь. Небольшая комната; стены так мохом законопачены, точно заросли от старости. На потолке копоть и паутина.
Бедность, грязно; на старой бабе возле печки одни лохмотья.
Возле окна сидит хозяин, высокий парень в разодранной рубахе. Глаза глядят внимательно, сосредоточенно, но бодро, только промеж бровей залегла мрачная складка.
А возле стола, грустно облокотившись и подложив кулак под голову, сидит другой человек, по виду купец, одетый богато, в синей долгополой поддевке, с золотой цепочкой, в шелковой голубой рубахе; волосы кудрявые, светлая бородка, голубые душевные глаза. Перед ним на столе бутылка и два стаканчика.
После нескольких фраз короткого разговора купец придвинулся ко мне, положил руку на плечо и, глядя в глаза, сказал:
— Побратим, послушай! Я тебя озолочу, если ты мне поможешь! Ты человек чужестранный, ты и сделать это, поди, сумеешь. Побратим, помоги мне!
— Если чем могу помочь, так и без денег помогу.
— Слушай! Есть у нас купец, богатеющий сталовер. Туровский — его зовут, слышал, поди? Три сына у него, дуб дуба чище молодцы. Каждого он выделил, каждому свою усадьбу дал. И есть у него дочь Агриппина. Вышла Агриппина замуж за прикащика Туровского; выделил он и им имение. Да недолго прожили вместе, уморила мужа сталоверка, ума лишился, замешался совсем и помер. И случилась такая беда, что увидал я сталоверку молодую вдову: высокая, голову гордо несет, глаза темные, ресницы приспущены и на губах усмешка. Сказал я себе тогда: вот мне жена, женюсь я на ней…
Что ж, я капиталом не меньше ее, три дома у меня каменных, два завода, село свое есть и мельница. Дело долго не затянулось; перед Рождеством я ее увидел, а после Рождества мы и обвенчались. Родился сын у нас. Жили мы сперва ничего, а скоро стало и жестко нам.
«Сталоверка, говорит она, я, да и только! И ты, говорит, должен в нашу веру оборотиться…»Я любил ее, конешно, а сладить с ней не смог! В церковь нашу она меня не пускала. Ну, коли она уедет в воскресенье кататься, я тем временем сбегаю на погост, с полверсты он от нас будет, не больше. Узнала она про это. Один раз меня не было дома, я в город по своим делам уехал. Приказала она заложить сани и сказала, что кататься поедет. А кататься она любила. Села и укатила и сына с собой взяла. Вернулся я,