Елю-Чу-Цай прошептал:
— Ты в жизни сделал много и великих, и потрясающих, и страшных дел. Правдиво их перечислить сможет только тот, кто напишет книгу о твоих походах, делах и словах…
— Приказываем… призвать… людей знающих, чтобы… они… написали… сказание… о моих походах… делах… и словах…
— Это будет сделано [175].
В юрте было тихо. Иногда потрескивал костер, или порыв ветра, влетевшего через крышу, закручивал голубой дымок над костром. Опять прошипели слова:
— Что же… самое лучшее… из того… что я… сделал?
Желая утешить умирающего, Елю-Чу-Цай сказал:
— Самое лучшее из твоих дел — это твои законы «Яса». Следуя почтительно этим законам, твои потомки будут править вселенной десять тысяч лет [176].
— Верно! Тогда… настанет… спокойствие… кладбища… в пустынных степях… вырастет… тучная трава… а между могильными… курганами… будут пастись… только одни… монгольские кони…
И, помолчав, каган добавил:
— И своевольные… куланы…
Чингиз-хан лежал неподвижный, закрыв глаза, с заострившимся носом и ввалившимися висками.
Бесшумно вошли Махмуд-Ялвач, китайский лекарь и главный шаман. Опустившись на колени в ногах у кагана, они замерли, ожидая, когда он очнется и заговорит. Каган открыл глаза, и взгляд его остановился на Махмуд-Ялваче.
— Как управляет… западным уделом… мой сын… Джагатай?
Махмуд-Ялвач, благообразный и нарядный, в красном халате с белоснежной чалмой, скрестив руки на дородном животе, склонился до земли.
— Твой доблестный сын Джагатай-хан, и все монголы-багатуры, и все покоренные народы его удела на берегах Сейхуна и Зеравшана молят аллаха о твоем здоровье и желают царствовать много лет.
— А как управляет… правитель северных народов… мой… старший сын.. Джучи-хан?
Махмуд-Ялвач закрыл лицо руками. Согласно монгольским обычаям, при разговоре о смерти близкого человека неприлично упоминать обыкновенное имя покойного, уже ставшего «священной тенью», а необходимо говорить иносказательно, заменяя его имя другими почтительными словами. Поэтому Махмуд-Ялвач начал издалека:
— Получивший твое повеление править северными народами объявил бекам, что готовит великий поход…
— Против меня?
— Нет, мой великий государь! Острия копий были направлены на запад, в сторону булгар, кипчаков, саксинов, урусов. Но поход не мог состояться, и все воины разъехались по своим кочевьям. Как удар грома в ясный день, великое горе обрушилось на всех!
— Объясни!
— Для ханской семьи была устроена в степи большая охота. Пять тысяч нукеров растянулись облавой по равнине и выгнали из камышей и кабанов, и волков, и нескольких тигров. А другие пять тысяч всадников пригнали издалека, из степи, и сайгаков, и джейранов, и диких лошадей. Когда вечером после охоты запылали костры и должно было начаться пиршество, нукеры не могли найти того, кто из самых страшных боев выходил не задетым стрелами. Его долго искали и, наконец, увидели, но как! Он лежал одинокий в степи, еще живой, на нем не было ни капли крови, но он не мог произнести ни одного слова, а только смотрел понимающими глазами, полными гнева…
— Неужели погиб… он…
— Погиб дорогой и самый близкий тебе багатур, покрытый славою побед, — неизвестные злодеи переломили ему хребет.
Лицо Чингиз-хана исказилось. Руки смяли соболье покрывало. Он шептал:
— Утчигин поторопился… Большого багатура и опытного полководца уже нет… а заменить его некем! Кто теперь… правителем Хорезма?
— Твой юный внук, хан Бату, под руководством его мудрой матери. Она созвала нукеров и вместе с мальчиком поднялась на курган. Бату-хан сидел на гнедом боевом коне своего отца. Горячий мальчик закричал нукерам: «Слушайте, багатуры, победители четырех сторон мира! Ваши мечи уже заржавели! Точите их на черном камне! Я поведу вас туда, на запад, через великую реку Итиль. Мы пронесемся грозою через земли трусливых народов, и я раздвину царство моего деда Чингиз-хана до последних границ вселенной… И я клянусь также, что я разыщу и сварю живыми в котлах тех злодеев, которые погубили моего отца!»
Чингиз-хан, потемневший и страшный, с блуждающими глазами, приподнялся на локоть и, задыхаясь, выдавливал слова:
— Хорошо быть молодым… даже с колодкой на шее… [177] когда впереди сверкают победы… Но Бату еще мальчик. Он наделает ошибок… его тоже погубят! Повелеваем… чтобы рядом с Бату… всегда был советником… мой самый верный… барс с отгрызенной лапой… осторожный Субудай-багатур… Он его обережет и научит воевать… Бату продолжит мои победы… и над вселенной… протянется монгольская рука…
Чингиз-хан упал на бок. Левый глаз прищурился, правый глаз, сверкающий и зловещий, наблюдал за сидевшими.
Опустив взоры, все долго молчали. И вспомнились слова поэта [178]:
В тишине заржал конь, стоявший у шатра. Вздрогнув, все взглянули на кагана, — его правый глаз, потеряв блеск, потускнел.
Чингиз-хан давно уже возил с собой гроб, выдолбленный из цельного дубового кряжа, выложенный внутри золотом. Ночью сыновья тайно поставили его посреди желтого шатра. В гроб положили Чингиз-хана, одетого в боевую кольчугу. Руки, сложенные на груди, сжимали рукоять отточенного меча. Черный шлем из вороненой стали оттенял побледневшее суровое лицо с опущенными веками. По обе стороны в гроб были положены: лук со стрелами, нож, огниво и золотая чаша для питья.