— Ты не обедал.
— Мне не хотелось есть. Где Карин?
— У нее болит зуб, она утром уехала в город и останется там ночевать.
— Разве у Карин когда-нибудь болели зубы?
— Да. С детства.
Юнас сел в качалку. Послышались слабые протяжные раскаты грома, Мария вздрогнула, и он спросил:
— Ты боишься грозы?
— Да. С детства.
— Повтор, — отметил он машинально.
Мария встала и начала задергивать шторы, переходя от одного окна к другому, потом закрыла вьюшку и надела резиновые сапоги.
Юнас сказал:
— Вьюшку-то закрывать совсем ни к чему.
— Шаровая молния, — коротко ответила Мария и опять принялась читать, не переворачивая страниц.
— Мария! Это ребячество — бояться грозы. И я ведь здесь, я с тобой.
Мария засмеялась, и смех ее звучал недобро.
— Ну конечно. Ты здесь. Ты со мной.
— Ты, похоже, иронизируешь. Тебе это не идет, не твой стиль. Если хочешь, я уйду. Твоя мама тоже впадала в истерику при перемене погоды.
— Папа, пожалуйста, помолчи.
Гроза приближалась, подошла совсем близко, разразилась величественно-равнодушным гневом прямо над ними. Юнас раздвинул шторы на окне, выходившем на южную сторону, и Мария закричала:
— Не смей!
— Я только хотел взглянуть на молнии, они мне могут понадобиться.
— Понадобиться?
— Для работы.
— Вот именно! Для работы. Я смертельно устала от этой твоей работы — не мешать твоей работе, бояться твоей работы… всю жизнь! То тебе одно надо, то другое, а теперь тебе понадобились молнии. Только ты, ты и ты — все время! — Она резко задернула шторы и с пылающим лицом повернулась к нему. — Я не должна бояться, конечно, нет, ты же со мной. Замечательно. Где ты находился все остальное время, пока я жила на свете, я не знаю, но уж точно не со мной!
— Моя дорогая девочка, — начал Юнас, и тут его прервал удар грома, а Мария продолжала говорить, слов не было слышно, руки судорожно вцепились в край стола, но в перерывах между вспышками молний и раскатами грома Юнасу удалось составить более или менее связное представление о том, что пыталась сказать его дочь.
— …Молчи! У тебя вечно не было времени. Чтобы отделаться от нас, ты давал нам деньги! Тебя интересовали только другие, тысячи чужих людей: они были такие необыкновенные или их было так жалко, и вечно появлялись новые, я читала, я вырезала все, что ты писал, и надень по крайней мере резиновые сапоги, ведь гроза прямо над нами!
Она швырнула ему сапоги — это были, наверное, сапоги Карин, у Карин необычайно маленькие ноги — и бросилась на кровать, зажав руками уши. Юнас стоял у двери, пока гроза не ушла на север, наступила тишина, нарушаемая только шумом проливного дождя.
Когда Мария встала, он сказал:
— Вообще-то жалко, что ты не рассердилась немного раньше. Прими мои поздравления: наконец-то тебе хоть раз удалось четко сформулировать свои мысли.
Юнас вышел в августовскую тьму, и ему стало не по себе — такая вокруг была бездонная чернота. Он постоял под дождем, ожидая, пока успокоится сердце, и двинулся к бане; теперь молнии были видны далеко на севере, бесшумные вспышки время от времени освещали небо, с каждым разом все слабее и слабее. Юнас сел за стол, чтобы написать письмо дочери. Он написал: «Дорогая Мария».
Разумеется, все можно объяснить и упростить, но он не находил нужных слов. А то, что требовалось объяснить, становилось все более неясным, пока не ускользнуло от него совсем.
18
Карин вернулась утренним автобусом, ей вырвали зуб мудрости, это было ужасно, и сейчас болела вся челюсть.
— Разве врач не дал тебе таблеток? — спросила Мария.
— Дал, но они не помогают. У меня от них только голова кружится.
— Тебе бы сейчас немножко коньяка, его надо подержать во рту.
— Да-да, но у нас нет коньяка. Помолчав, Мария сказала:
— Может быть, у папы? Ты бы спросила.
— А ты не можешь спросить?
— Не сегодня, — ответила Мария. — Пожалуйста, Карин, пойди сама.
— Хорошо, я пойду сама, если для тебя это так мучительно. Ты ведь знаешь, что он прекрасно знает, что мы знаем, но не дай бог показать это.
Челюсть ныла невыносимо, Карин вошла в каморку, не постучавшись, и сказала:
Привет! У меня болят зубы. У тебя есть что-нибудь покрепче? — Юнас не ответил, и она нетерпеливо продолжала: — Какое-нибудь спиртное, не знаю, что ты там обычно пьешь. — Отчаянная боль придавала ей смелости.
Он вытащил из-под кровати чемодан, отпер его, плеснул в стакан виски и с восхищением смотрел, как дочь, отхлебнув напиток, держала его во рту, пока лицо ее не побагровело, после чего кинулась к двери и выплюнула. Она проделала эту операцию еще раз, набрав полный рот, и потом сказала:
— Никогда не любила виски, оно горькое. Как дым. Но вроде бы помогает. Как ты думаешь, попробовать еще раз?
— Конечно. Только не выплевывай. Видишь ли, виски действует по-разному. Оно еще и успокаивает, если его выпьешь. Я разбавлю его водой.
Карин сидела на кровати со стаканом в руке, взгляд ее скользил по комнате в поисках темы для разговора. Боль утихла. Наконец она произнесла:
— Ну ладно, за твое здоровье. Юнас стоял у окна, спиной к дочери.
— Карин, — сказал он. — Я хотел тебя спросить об одной вещи. Мы играли, когда ты была маленькой? Я имею в виду — вместе?
— Нет, — ответила Карин. — Ты хочешь сказать — с тобой? А что?
— А я давал вам с Марией деньги, когда вам хотелось играть?
— Конечно. Ты был очень щедр. — И добавила: — Тебя, наверное, совесть мучила.
Юнас повернулся и сказал:
— А твоя мама? Я ссорился с ней? Обижал ее?
— Папа, милый, да что это с тобой? Это что, своего рода интервью?
— Для меня это очень важно.
Карин допила то, что было в стакане, поставила его на столик и, пожав плечами, сказала:
— Нет, вы никогда не ссорились. Ты слишком ее презирал, чтобы ссориться.
— Я ее презирал?
— Да, но она об этом не догадывалась. Зачем нам сейчас говорить об этом? Ты ведь сам знаешь, как было дело.
— Нет, пока не знаю, не знаю наверняка. Еще только один вопрос: что случилось с покрывалом?