это подчеркнуть.
Оставьте меня все. Я выдумываю любезный мне роман. Роман о моих знакомых. Я их критикую. Но, вместе с тем, я их утешаю. Я делаю им больно и приятно. Я им делаю щекотно. Я делаю им интересно. Я всем делаю пикантно и где-то местами остро.
А вот и Юра:
— …А, это вы? Привет, привет! А я был в гостях у пианиста. И ел суп из скорпионов. Очень вкусно. Деликатес для вегетарианцев. Удивляюсь, почему скорпионов не продают на экспорт? Как рыбу. Нам бы платили за них валютой. Представляешь!… Тиару, тиару! Пора надеть тиару! Все станут католиками. Ору: оранжа! оранжа! А госзакон твердит: безнравственно и нельзя. Странно… Все подводные лодки мы купили у Италии. А свои потопили. Представляешь?
— …Зачем вы держите в доме Рэя? Это негигиенично. Лучше проветривайте дом хлорофосом… А стихов поменьше, поменьше. Все это отвлекает.
— …Я смотрю на людей, и мне смешно: они все пьют газированную воду. На это у них уходит полжизни. А ведь можно совсем иначе: не пить вообще. А так, мысленно, мысленно. Одним усилием воли. Как Джойс… Все суета сует.
— А ты, Фима, поправился. Да, да, не говори — заматерел ты. Брось, брось — поправился. Я же вижу. И ляжечки у тебя стали… А спина — просто спина захолустного Антиноя. Молодец… И папочка тоже. Совсем округляться стал. Жизнь тебе идет на пользу… Ну, ладно. Так о чем я? Зачем, собственно, я к тебе пришел?… Ага, вспомнил. Понимаешь, надо помочь человеку.
— Я слушаю.
— Надо помочь человеку. Он художник. Ты его не знаешь… Три дня не ел. Скитается. К тому же, избили в вытрезвителе. Короче, нужно пятьдесят копеек.
— Всего?
— Как минимум.
— Ну, полтинник — это можно.
— Мерси. Я пошел. Он тут внизу стоит. Я просил его не заходить. Вид у него, знаешь ли. Ну, ты понимаешь… Пойду — накормлю.
И ушел.
(Однажды пришел с аналогичным предложением:
— Тут у меня два художника сидят. Совсем опухли. От голода, в основном. От пьянства — частично. Короче: нужен рубль.
Я не дал).
Глава 4. Впечатлений масса
Ночью, под звездами, душа одинока и беззащитна. Теперь я вспомнил, когда это было.
Мне было двадцать лет. Душа раскрывалась, наливалась холодным небом, чисто вымытой высью, высоким ветром, тоской, слезами, одиночеством. И мне показалось, что у меня никого нет, кроме этого неба. О, отдаться, отдаться этому ветру, этому небу, которое одно есть правда, которое одно сродни моей душе, и душа об этом догадалась. Поэтому я плачу от безмерной печали, утолить которую может только любовь… или не может утолить ничто. И не надо, не надо.
Я мстительно плакал, глядя в это небо, потому что знал в эту минуту, что никого нет лучше меня и несчастней. Так пусть же, пусть никто не знает этого, тем горше они раскаются потом.
Я смотрел вверх и чувствовал, что здесь начинается истина, здесь, высоко, скрыто мое высокое предназначение, тут, с звездами наедине, постигается нравственный закон… Луна плавала в весеннем небе, как тающая льдинка, как обломок чего-то, что было когда-то большим и ярким. Луна иссякала, таяла, умирала высоко над пустыней города, уносила меня с собой — наполняла глаза каплями слез, делала меня свободным и зрячим, сжимала мне горло.
— Ну, расскажи, Аркаша, что там, как? Почему? Расскажи все.
— Рассказывать можно много! Впечатлений масса. Но не это главное. Главное, что я приехал и понял, какой здесь ужас… Я не хочу сейчас говорить о Петрограде. Но здесь — и это ощущается так явственно! — здесь душный, спертый воздух провинции, воздух сортира. Там хоть какая-то свобода, какая- то возможность высказаться. А тут, в Эдессе, какой-то ужас. Все напряжены, недоверчивы. И пугливы. Теперь, после поездки, Эдесса кажется мне просто клоакой: милой, уютной клоакой. Ужасно… И еще: ты заметил, что все, кто в Эдессе пишет (а таких здесь большинство), — никто не относится к своим писаниям серьезно? Какое-то дилетантство. Что-то очень несолидное. Как будто никто в то, что пишет, не верит. У меня такое впечатление. И это тоже ужасно. Может быть, я ошибаюсь. Но мне кажется, что я прав… И потом: почему в Эдессе запрещены дуэли? Это было бы так красиво. Скольких дураков поубавилось бы.
— А не наоборот?
Какие— то тени, призраки мелькают передо мной, мельтешат. Зачем они ко мне ходят? Зачем они кушают мой воздух? Я не могу их долго кормить сухим кормом. Скоро он весь выйдет, и надо будет давать им живой. А где я его возьму?
Зачем это все нужно? Зачем они заглядывают в глаза искусству, они — ленивые, нечестные, похотливые, слабо начитанные люди? В глаза Тому, чей взгляд им вынести не дано?
Но, может быть, я неправ. А наоборот, правы они? А? Бог знает, что я говорю.
Олежек мне говорил:
— О, эти художники — кало-ритнейший народ. Ох, кало-ритнейший! Ты посмотри, какое разнообразие! Один Лещ чего стоит. А Тюльпан? А Мока? Гаусбрант?! Это же черт знает. Каждый — целая поэма, прости за банальность. В самом деле, смотри дальше: Ануфриев, Стрельников, Паринюк! Ну, эти еще тихие. Относительно. Но ты бы послушал, как фонтанирует Гаус (если он в ударе), или Мока. Каскад. Фейерверк! Послушай, я забыл Сыча! Как я мог забыть Сыча? Надо их только послушать. Жаль, что ты их мало знаешь. Не матерьял, а объядение. Ну, ничего. Ты только раз попади с ними в одну компанию. И кайф плюс груда фактажа тебе обеспечены… А скольких я еще не назвал! И не разбрасывайся. Займись одним — и выжимай, выжимай сколько влезет. Это должно быть дьявольски интересно.
— Ты думаешь?
— Ну, конечно же!!
Как— то мы беседовали с Шуриком об австралийском, представьте себе, балете. Не помню уже, по какому поводу, Шура сказал:
— Понимаешь, это все равно что ты на серебре: ешь серебро — и… срешь, прости меня, серебром.
— Вчера приходил Гриша. Одарил меня химической улыбкой. Сказал, что принимает только по субботам и воскресеньям. Но только не поздно. Как ты думаешь, Фима, что если прийти к Грише и снять с него трусы, а? Как ты думаешь, имею я право это сделать? По-моему, это надо сделать обязательно. Знаешь, что мы увидим? Мы увидим его скучную писю… Конечно, если он встретит нас в трусах. Но он встретит, это точно.
— Как поживает наш лучший друг с рогами во рту? Ты его видишь?
— Я его вижу.
— Многоликий он человек. По-моему, он из тех, кто всюду бывает одновременно.
Диаблов действительно был вездесущ.