Вопрос был провокационный, и Хаим понял это.
— Вся загвоздка в том, что сейчас во многих странах лето. Особенно в Сербии. По-моему, это неспроста. Вы не находите? — кто-то очень над всеми издевался.
— Н-ну, пожалуй… пора? — спросил и одновременно предложил Григорий. Он заскучал.
— Д-да! Пожалуй. И все-таки вы очень похожи на доктора. На терапевта, — Хаим не унимался.
Гриша устал от всего этого. Он небрежно опустил старую, разбухшую от старых школьных бумаг папку в урну. И скрылся в парадной.
— И все-таки, — бросил ему вслед Хаим, — эти молодые поэты — молодцы!…
— Огурцы? — рассеянно откричался Гриша и безвольно остановился на ступеньке. — Приходите, я покажу вам Модильяни.
Они помирились.
— Ну, как поживает Степаныч?
— По-моему, ничего. Как всегда, по-моему…
— Кто-кто? Диваныч?
— Кроватыч, скорее. А?
— Как ты сказал? Гурманыч?
— Скорее уже Хоттабыч.
— Хотябыч?
Нас понесло:
— Румяныч?
— Сатирыч?
— Задирыч?
— Занудыч?
— Загулыч?
— Засулич?
— Брось, чепуха какая-то.
— Сиропыч? Посапыч?
— Может быть, Растопыч?
— Нет,
— Растяпыч.
— Сутаныч. Субстаныч. Загулыч.
— Это уже было.
— Сурепыч. Спиритыч. Пиратыч. Испаныч.
— Багряныч?
— Фиолетыч.
— Наконец, Ростаныч.
— Или Тираныч?
— Избяныч.
Нас несло все дальше:
— Пахомыч?
— Ну, хватит, пожалуй.
— Усталыч.
— И наконец, Усопыч. Все.
— А может быть, Гуревич? В конце концов, почему бы и нет?
Потом я, наконец, понял: он был Степаныч. Вот кто он был.
А потом пришла весна. Тополиный пух витал над городом. Солнце выпекало булки в витринах. Девочки не совсем понимали, что с ними происходит. Холодные розы медленно просыпались в садах.
Тонкий месяц плакал высоко над землей. В весеннем небе бесшумно лопались планеты, и на землю летела неземная древняя речь. Звезды маленькими ртами пили небо.
— Понимаешь, Ефим, скука. Везде скука, скука. Тоска. Все неинтересно. Странно, нигде не продают оружия. Давно пора застрелиться. А мы все медлим, медлим… А зачем писать, когда не платят денег? Нужны деньги, деньги. А их нету, нету… И все неинтересно. Вот если бы взорвать земной шар или уехать во Флориду, тогда, может быть. А так — скучно.
Юра доедал третью сигарету и диковато усмехался.
Ребе ушел. За ним пошел вечер. Он наступал ему на пятки. Ребе пошел быстрее. Вечер тоже наддал. Так они бежали, пока Гриша не скрылся в великолепной мраморной парадной, где много лет под церковным куполом жила в паутине прекрасная Эхо.
Весна началась в уборной. Все лилось, плескалось, пело. В трубопроводе булькали звезды. Унитазы смеялись, захлебываясь чистой детской мочой.
— Как ты думаешь, она сволочь?
— Сволочь, конечно, сволочь, — твердо ответил Фима.
— Пойду позвоню.
И Гриша ушел.
Весна шалила, обманывала, рассыпала мокрые зерна. Гриша клюнул. Он запрокинул голову, отдался солнцу. В нос ему попала адреналиновая капля весны. Капля повисла. Он бережно побежал. Донес ее домой, опустил на бумагу.
Имениннику было худо.
«Если бы я был курицей, меня бы любили, — подумал он. — Я прошелся бы по столу желтыми костяными лапками. Сначала меня бы ловили, цветную и теплую. Я шел бы по скользкой ледяной скатерти, была бы она вся в пятнах моей вины. Останавливался бы у каждой тарелочки, тараща в стороны безумные глазки в золотых ободочках, деликатно гадил бы каждому на тарелочку и шел бы дальше. А Грише я снес бы яйцо, большое и теплое. Яйцо бы рассмешило всех, смутило бы».
Но имениннику это было не дано.
Появились Шурик и Ребе с коньячным подношением. Шура долго сидел в берете. Потом спросил:
— Фима, можно?
— Что можно?
— Можно, я сниму шляпу? — спросил он со смирением, которое паче гордости.
— Да, да, — поспешно сказал я, переходя почему-то на вы, — снимите. И поскорее.
Это вы его задело. Шурик не торопился.
— Гриша, не возражаешь?
— Нет, нет, что ты.
— Никто не против? — Шурик утонченно над собой издевался.
Всем было очень плохо.
— Тогда я сниму…
Пришел март, пуская весенние ветры. Поэт не мог больше сидеть дома и дышать. «Я, пожалуй, выйду», — сказал он себе, надел коричневое пальто и вышел в звезды. Звезды закипели, приветствуя поэта. Дул ветер с моря. Поэт подымался все выше.
В звездах было ветрено, свежо.
— Ну, мне пора, — сказал Гриша, поднял воротник и полетел в сторону.
— Все подонки! Все. И я подонок. Но я тем и отличаюся от вас, что понимаю это и признаюсь.