«С Петькой Гайденко мы знакомы с восьмого класса — как в физматшколу поступили. Вы не поверите, но тогда он был неимоверно жизнерадостным хлопцем. Заводной ужасно. Однажды поспорил, что наложит под дверью кабинета директора, Екатерины Харлампьевны. И выиграл спор. Харлампьевна на следующий день ходила по всем классам, чтобы лично каждому заглянуть в глаза. Взгляд у нее был — детектор лжи! Даже сейчас страшно вспомнить. Она в войну зенитной батареей командовала. Но Петька ейный взгляд выдержал как партизан и даже не покраснел. А еврейская грусть у украинского хлопца начала проявляться только в конце девятого класса по причине несчастной любви к одной рыжей жидовочке. Лариса Эрлих ее звали. Так себе, ничего особенного, играла на скрыпочке в Гнесинке.
И как-то раз в рюмочной… тут надо сказать, что у нас с Петром был по субботам ритуал: зайти после уроков в рюмочную в Копьевском переулке и тяпнуть по пятьдесят грамм водки. Мы выглядели довольно- таки по-взрослому, и нам наливали. Главное — чтобы школьная форма из-под куртки не высовывалась…
Ну вот, значит, взяли мы водки, хряпнули, закусываем бутербродом с килькой — помните? На каждые пятьдесят грамм обязывали покупать бутерброд — и Петруха мне и говорит: „Альберт, — говорит, — если ты мне друг, то открой мне вашу еврейскую тайну. Что я должен сделать, чтобы Лариса меня полюбила?“
У меня от злости аж килька поперек горла встала. „Ах ты, сука! — думаю. — Два года дружим, одну рекреацию, можно сказать, топчем, а ты меня, оказывается, за жидомасона держишь! Ну я тебе тайну-то сейчас приоткрою, хохляндия!“ И говорю ему очень доверительно: „Ты должен выучить идиш! Ни одна еврейская девушка не устоит перед гоем, если он знает идиш. Выучи идиш, и Лариска — твоя!“
Петро купился на раз, я даже не ожидал, что так легко все получится. Короче, достал я ему грамматику, изданную при журнале „Совьетиш Геймланд“, и через месяц упорный Гайденко уже мог вести несложную бытовую беседу на идиш. С моей бабушкой. Потому что Лариска, разумеется, никакого идиша не знала. Но если я Петра простебал и только, то она довела его до членовредительства.
В смысле — буквально. Эта иезуитка заявила ему, что даст только после того, как он сделает обрезание. Петр пришел домой, взял ножик, оттянул крайнюю, не побоюсь этого слова, плоть, и — чикнул!
Неделю он провалялся с абсцессом и почти ничего не пил, так как, писая, ему было мучительно больно за все прожитые годы. Оклемавшись, он пошел к Лариске с отчетом, но она и смотреть не стала. Сказала, что не любит его и не полюбит никогда, пусть он хоть все там себе отрежет. Ну что мужику оставалось? С базовым знанием идиша, обрезанным концом и неразделенной любовью… Как в песне поется: „Мне теперь одна дорога, мне другого нет пути: где тут, братцы, синагога? Расскажите, как пройти!“
В десятом классе мы с Гайденко, считай, почти что уже не общались. Интересы стали слишком разные. У меня в школьной сумке лежал томик Бродского и бутылка портвейна, а у него — Библия и тфилин. После школы он побыл немного в дурке, чтобы в армию не ходить, а потом зажил припеваючи на сионистские посылки, которые ему присылали разные еврейские боготворители. В каждой посылке была шуба на искусственном меху. В комиссионке она стоила пятьсот рублей. Так что Петя мог спокойно учить свой Талмуд. Гебешники его дергали, но не сильно.
А в Израиле я с ним ни разу не виделся. Странно, что вообще узнал. Ох постарел мужик, ох постарел!.. В Алон Швуте[30] живет. Семеро детей. А был же мальчик… Ладно, все. Отбой. Юппи! Стихи!»
— Дембель стал на день короче, всем дедам спокойной ночи!
Мы затушили сигареты. Ночь была новой, негородской и очень темной. Тишине мешали дачные звуки лагеря: шум воды в душевой, чей-то далекий разговор, а потом смех, оборвавшийся так же неожиданно, как возник. Я закурил последнюю сигарету, чтобы в одиночестве ночи распрощаться с прошедшим днем.
Итак, мой приступ посетил меня сегодня. Мой инквизиторский костер, мой очистительный катарсис. Это, конечно, значит, что incipit vita novа[31]. Но какая? Если б знать! И постелить много-много соломы там, куда предстоит падать…
Интересно, что мне совсем неинтересно думать о Малгоське. Даже на ночь. Зато я вдруг опять очень сильно вспомнил о тебе. Поверишь ли, мне совершенно не к кому больше обратиться. Любовь моя! Страшная тревога гложет изнутри и не дает душе успокоиться: я чувствую, что новые женщины больше не смогут меня развлекать. Ума не приложу, чем можно будет их заменить. Надвигается жуткая скука. И, значит, страх. Ну и — сама знаешь.
Я до сих пор не могу нащупать, отыскать в своей памяти тот, может быть, самый главный для моей жизни кадр, когда детский страх превратился во взрослый. Следующий за ним кадр я помню очень хорошо: папа успокаивает, убаюкивает меня, шестилетнего, проснувшегося с криком ужаса: «Папа, я умру?!» И ответ, над которым я думаю всю жизнь: «Да. Но это будет так не скоро, что можно сказать, что этого не будет никогда». Момент, в который обыкновенный детский кошмар с домашней бабой-ягой обернулся абстрактным страхом смерти, я не помню.
Догорает сигарета. Завтра будет много новых забот. Надо выспросить у повара Кико, куда нас пошлют и какие там варианты. Кико всегда в курсе. Завтра будет много нового и интересного. Солдат спит, служба идет. Кончился первый день милуима.
В армию уж затем ходить надо, чтобы фишку сломать. Ну когда бы еще я встал в пять утра?
С подначками и прибаутками, ежась от утреннего холода, рота погрузилась в тиюлит[32]. Нас повезли. Степь да степь кругом. С носа течет. Автомат зажат между колен. Хорошо бы каску не забыть, не потерять. За нее штраф триста шекелей. Разговаривать не хочется — отвык за ночь. Так бы и ехал молча всю жизнь, клюя мокрым носом. Ан нет: остановились. Спешились. Сейчас мы будем отрабатывать коронный номер программы учений под названием «тарнеголет», что по-русски — курица. Баташит — маленький такой грузовичок с пулеметами по бокам — медленно движется как бы вдоль границы. Патрулирует. Тут ему кричат: «Засада!» Баташит лихо разворачивается ближайшим пулеметом в сторону агрессора; водитель, командир и бедуинский следопыт (если ночью) прыгают на землю и под прикрытием пулеметного огня наносят ответный удар, переходящий в контратаку. Нет! Поправочка. Зах как раз всех собрал и объясняет, что согласно распоряжению главнокомандующего водила теперь остается в машине. Прямо за смену до нас случилось, что водила не поставил на ручник и кому-то отдавило ногу.
В армии, как и везде, главная боевая задача — жопу свою прикрыть. Существует даже специальный еврейский навороченный глагол в значении «прикрывание жопы от административной ответственности». Другие языки вряд ли могут таким похвастаться.
Всю роту разбили на экипажи. Зах уже смирился с русским сепаратизмом, хотя с удовольствием утопил бы его в насыщенном растворе израильского коллективизма. Он желает нам только добра и хочет, чтобы мы были как все. Чтоб абсорбировались. Какой русский, интересно, придумал орвеллианское название «министерство абсорбции»? Химик, видать, был или физик, но, как пить дать, еще и лирик, любитель КСП.
Однако участвовать всем троим в одном и том же тарнеголете нам никак невозможно, ибо среди нас нет ни водителя баташита, ни командира. Совсем мы простые бойцы. И нас разлучили. Эйнштейна засунули в один экипаж, а меня с
Юппи — в другой.
Между тем над линией горизонта показался край солнца, оповещая о том, что пришло время выпить по чашечке кофе. Подайте-ка примус, поручик Эйнштейн! И джезву подайте! Первая четверка еще только собирает нехотя манатки и с трудом отрывается от холодной земли, на которой развалилась рота «гимель». Солнце поднимается быстрее, чем бойцы. Кофе закипает, я разливаю его по цветастым чашкам армянской керамики. Эликсир жизни разбегается по телу. Хорошо! Четверо несчастных ковыляют к баташиту. Мы с