говорит, что в цензурном комитете в Петербурге очень боятся этого нового органа, не потому, что редактор принадлежал к крайней левой, а потому, что он к ней не принадлежит, и что голос разума с своим отрезвляющим действием может сильнее повлиять, чем крайние нелепицы».
Первый номер «Московской Недели» задержался и, вместо 1-го мая, должен был выйти 12-го. 10-го мая инспектор типографии частным образом справлялся в типографии Кушнерева о том, когда начнется печатанье «Московской Недели»: ему надо было ехать на дачу, а газету имелось в виду арестовать, о чем редакция была своевременно предупреждена. На другой день, через 3/4 часа после отсылки в цензуру первого номера этой бесцензурной газеты она была арестована, или точнее, пришлось напечатать газету, арестованную до тиснения.
Судебного преследования против С. Н. не было начато, да едва ли могло быть начато, как по существу, так и по чисто формальному основанию, поскольку номер не только не был опубликован, но даже не успел быть оттиснутым. Арест первого номера не заставил С. Н. сразу отказаться от издания, он был твердо уверен, что обстоятельства в скором времени изменятся, но за арестом первого номера последовал арест 2-го и 3-го…
В недоконченном письме к П. Г. Виноградову мы читаем:
«Дорогой Павел Гаврилович! Арест „Московской Недели“ (три № подряд) заставляет нас воздержаться от издания до перемены веяния. Ничего в этих номерах нецензурного не было: все дело объясняется доносом Грингмутовского агенства, вследствие которого, по мановению из Петербурга, газета арестовалась в станке, до отпечатания. Очевидно, надо переждать.
Как жаль, что Вас здесь нет среди этой кипучей, напряженной жизни, разом пробудившейся. В Ваших письмах так чувствуется, что Вы пишете издалека… Я сам противник „четырех-хвостки“, т. е., в особенности, прямой и не могу не сочувствовать многому, из того что Вы пишете. Вы знаете, что я никогда не был радикалом, что я антирадикал. И, однако, я уверен, были бы Вы среди нас, Вы бы многое иначе написали: недостаточно быть осведомленным о движении, надо его чувствовать, его осязать, чтоб с ним бороться, надо присутствовать при дебатах всех этих бурных многочисленных собраний и съездов, видеть настроение масс»…
Много труда, энергии и сил затратил С. Н. на дело редакции и глубоко сознавал значение и ответственность печатного слова в эти дни. Он считал, что печать не только должна служить принципиальному и всестороннему освещению и разработке вопросов, «но и организации общественного мнения, она приобретает новое политическое значение, какого раньше она не имела».
Ясно, что именно этого последнего в Петербурге нисколько не желали и с тревогой следили за «кристаллизацией» сил вокруг С. В., значение и популярность которого среди общественных деятелей росли с каждым днем.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Среди напряженной, кипучей деятельности здоровье брата С. Н. внушало уже большие опасения. Еще в апреле княг. Прасковья Владимировна писала брату Евгению в Киев:
«Был у нас доктор Плетнев, которому я предварительно сказала, как Фохт склонен определять Сережину болезнь. Добросовестнейшим образом выслушав Сережу, он повторил буквально слово в слово все, что сказал Фохг. Страшного слова при Сереже сказано не было, но мне он объяснил, что стеснения в груди могут происходить от грудной жабы, если не происходят от расширения сердца, что тоже склонно вызывать такого рода явления. Условием лечения поставил, чтобы он отказался от редакторства и уезжал в деревню. То же сказал и Фохт, когда я его видела в последний раз. Конечно, Сережа уже говорит, что не поедет ни за что и никуда.
Вчера он отсутствовал из дому, благодаря делам по редакции, чьему-то диспуту и обеду с новым доктором, 18 часов сряду. Притом не особенно устал и сегодня имеет вид хороший. Только хуже спал, потому что попил вина».
Наряду с сердечными явлениями все усиливавшийся склероз проявлялся в частых приливах к голове и мигренях. Переутомление было как бы хроническим его состоянием, когда в начале мая мне пришлось уехать из Москвы в Париж на свадьбу сестры.
Можно себе представить, как потрясло С. Н. известие о гибели нашего флота под Цусимой!.. Л. М. Лопатин, который был у брата, когда он получил по телефону первое известие о катастрофе, рассказывает, что он страшно побледнел и весь дрожал, голос его прерывался…
Статья его об этом событии в «Московской Неделе» (№ 3) дышит горем и почти отчаянием. Перечисляя все пережитые нами поражения: уничтожение Тихоокеанской эскадры, Ляоян… Порт-Артур и Мукден, подробности о котором продолжали еще поступать, С. Н. пишет:
«Теперь совершилось последнее: у России нет флота, он уничтожен, погиб весь в безумном предприятии, исход которого был ясен всем.
Умер ли русский патриотизм, умерла ли Россия? Где ее живые силы, ее исполинские силы, ее гнев и негодование? Или она разлагающийся труп, падаль, раздираемая хищниками и червями… Час пробил. И если Россия не воспрянет теперь, она никогда не подымется, потому что нельзя жить народу, равнодушному к ужасу и позору!.. Полгода назад еще раздавались голоса, говорившие, что поражения на Дальнем Востоке не наши поражения, а поражения нашей бюрократии. Но можем ли мы, имеем ли мы право успокаиваться на этом, особенно теперь, когда наша армия разбита, когда русский флот уничтожен, когда сотни тысяч людей погибли и гибнут? Мы-то русские или нет? Армия наша русская или нет? И, наконец, миллиарды, которые тратят, принадлежат России или бюрократии? И, наконец, самая бюрократия, самый строй наш, который во всем обвиняют, есть ли он нечто случайное и внешнее нам, независящее от нас приключение? Если причина в нем, то снимает ли это с нас наш стыд, нашу вину, наше горе, наш долг и нашу ответственность?..
Так, как мы жили до сих пор, мы больше не можем, не должны жить, не хотим жить. Теперь всякое промедление в созыве народных представителей было бы не ошибкой, а преступлением».
На этот раз вся печать была единодушна в выражении гнева и горя, и даже самые умеренные органы, как «Слово», «Новое Время», пришли к заключению о необходимости немедленного созыва народных представителей. Только верные себе «Московские Ведомости» звучали диссонансом в общем хоре.
Страшное возбуждение охватило все общественные круги. Организационное бюро земских съездов признало необходимым созвать общеземский съезд на 24 мая в Москве с целью выработать обращение к верховной власти. К земцам решили присоединиться и городские деятели, так что съезд 24 мая был созван соединенным бюро этих организаций.
Не будучи гласным, брат С. Н. не мог вступить в общеземскую организацию и принимал участие в майском коалиционном съезде лишь потому, что ввиду исключительных обстоятельств на этот съезд допускались общественные деятели по специальному приглашению объединенных бюро, а его присутствие особенно было желательно всем.
Накануне съезда стало известно образование министерства полиции и назначение Трепова… Действие, произведенное этим актом на съехавшихся земских и городских деятелей, было таково, что многие решительно отказывались от какого-либо обращения к Государю, указывая на явную бесполезность этого после совершившегося. «В ответ на общенародное бедствие — учреждение полицейской диктатуры»… Это была, действительно, какая-то безумная и опасная провокация.
В соединенное бюро было внесено несколько проектов обращения к Государю, которые отвергались, и дело грозило распасться. И тем не менее патриотическая потребность объединиться в эту минуту величайшей опасности взяла верх, и призыв к единению, исходивший от Д. H. Шипова и И. М. Петрункевича, оказал свое действие. Последний в горячей речи напомнил присутствующим, что у всех, без различия партий, есть обязанность не только перед Россией, но и перед престолом, которому грозит опасность, что крушение престола было бы гибелью для России, и что он сознает это тем сильнее, что сам, как и большинство собравшихся, является решительным сторонником конституционных реформ.
После этой речи обращение к Государю было признано необходимым и брату С. Н. было поручено