вскрикнула невольно, прочтя это известие, и сказала, что смотрю на это назначение, как на смертный приговор, что не по силам это Сереже, что он серьезно болен…, и все-таки, конечно, я далека была от мысли, что конец так близок.
Всё лето он страдал приливами к голове и какой-то особенной тошнотой. Лицо у него постоянно было красное и глаза красные с каким-то особенно «склерозным» блеском.
Помимо напряженной работы по университетским и общественным делам, весь последний год его сильно удручало положение его собственных дел: он не знал, как свести концы с концами. А, главное, он ясно сознавал, в какую бездну мы летели…
Помню, как однажды, вернувшись из Москвы, утомленный и измученный, он в какой-то тоске метался по комнате, кидаясь то на диван, то на кресло, с какими-то стонами. На мой вопрос: «Что с тобой?» он, с ужасной тоской во взгляде, ответил: «Я не могу отделаться от кровавого кошмара, который на нас надвигается».
Я с испугом всматривалась в его лицо, выражавшее ужас, отвращение и глубокое страдание.
Кошмары преследовали его по ночам. Помню один сон, о котором он не раз рассказывал при мне всегда с одинаковым мистическим ужасом… Он видел себя ночью на вокзале, с чемоданом, у столба платформы в ожидании поезда. Горели фонари, и при свете их он видел огромную толпу, которая спешила мимо него. Все знакомые, родные лица, и все непрерывно двигались в одном направлении к огромной, темной бездне, которая — он знал — там, в этой зале, куда все спешат и стремятся, и он не в силах им этого сказать, их остановить…
Из Ялты я выехала 15 сентября и 17 вечером вернулась в Москву и остановилась на Поварской, в квартире Ф. Д. Самарина, так как у нас в доме шел ремонт. Сережа заехал ко мне повидаться и расспросить о моей поездке.
Боже мой! Как он был жалок, как утомлен, утомлен почти до прострации!.. Лежа и прерываясь, он рассказывал мне о всех событиях, без меня бывших, и все повторял: «До чего я устал, до чего я устал! …»
Около 1 час. ночи он встал, чтобы ехать на Знаменку, где остановился у брата Пети, и мы распростились… Состояние его произвело на меня удручающее впечатление, но могла ли я предположить, что больше его не увижу в живых, что мы навеки простились?
На другой день я уехала в Меньшово. События в университете шли таким темпом, что было ясно, что дело клонится к его закрытию. Дарование автономии не отразилось на настроении студенчества в смысле успокоения. Вопросы академического характера совершенно уже не интересовали его. Революция бушевала на улице, и университет отражал в себе настроение масс.
По газетам, доходившим еще до Меньшова, ход событий в университете представлялся в следующем виде:
19 сентября с 10 час. утра юридическая аудитория стала наполняться студентами, среди которых в значительном числе находилась и посторонняя публика, преимущественно женщины. Через час не только аудитория, но и почти весь коридор были переполнены. В аудиторию, часам к 11, явился помощник ректора А. А. Мануйлов, встреченный громкими рукоплесканиями. Когда восстановилась тишина, Мануйлов обратился к присутствовавшим с речью, в которой указал на недопустимость устройства сходок в аудиториях в те часы, когда в них должны происходить лекции; участие же в сходках посторонних лиц превращает их в митинги, разрешение которых выходит из компетенции университетских властей. Считая такие действия «насилием над университетом и студенчеством», А. А. Мануйлов протестует против этого и апеллирует к чувству порядочности студенчества и к общественному мнению страны.
Речь эта вызвала шумные рукоплескания одних и резкие свистки других. Сходка, однако, продолжалась весь день до позднего вечера.
21 сентября, в 8-м часу вечера, в юридическую аудиторию снова начался наплыв массы посторонней публики. Собралось около 3-х тысяч человек, занявших несколько аудиторий и столпившихся тесной массой в коридорах, на лестнице и в швейцарской. Когда занятых помещений оказалось недостаточно, собравшиеся проникли в некоторые запертые аудитории… Тогда, в виду опасности, с которой были сопряжены такие собрания, как для университета, так и для самих участников, Совет Московского университета, под председательством С. К. признал необходимым временно закрыть университет.
На следующий день на Моховой у университетских ворот стали собираться студенты, и когда С. Н. подъехал к университету, их собралось уже несколько сот человек.
На просьбу студентов разрешить им собраться в одной из аудиторий для обсуждения создавшегося положения, С. Н. ответил согласием, но под непременным условием недопущения в университет посторонней публики. В юридическую аудиторию собралось 700–800 чел. студентов, к которым около 2-х час. дня вышли С. Н. и Мануйлов. Появление их было встречено дружными рукоплесканиями. С. Н. вошел на кафедру и обратился к студентам с речью.
Повторив сказанное раньше А. А. Мануйловым о недопустимости сходок в аудиториях в часы лекций и с участием посторонних лиц, С. Н. сообщил, что во время вчерашнего митинга в аудиториях Московские власти вызвали в манеж войска, которые должны были прибегнуть к действию оружием, если бы участниками был нарушен внешний порядок. При таких условиях, исключающих возможность правильных занятий и представляющих угрозу для безопасности самых участников сходок, Совет признал необходимым временно закрыть университет. Если же явления, подобные вчерашнему, будут продолжаться, это приведет к разгрому университета, и ответственно за это будет студенчество… Заканчивая свою речь, С. Н. сказал:
«Помните, что отныне Совет автономен. В прежнее время от нас требовалось иногда, чтобы мы читали вам лекции при всяких условиях, и вы первые протестовали против таких требований. Помните, что если вы нарушением постановлений Совета можете привести к закрытию университета, вы не можете заставить автономный Совет открыть его и читать вам лекции при таких условиях, которые он считает несовместимыми с достоинством университета, и при которых не существует никакого обеспечения внутреннего порядка и самой внешней безопасности университета.
Как общественный деятель, я подвергался многим нареканиям, и при том с противоположных сторон, но одно вы знаете, что за безусловную свободу общественных политических собраний я стоял всегда и везде: в печати, в постановлениях той партии, к которой я имею честь принадлежать, и перед лицом самого Государя, и тем не менее я скажу вам здесь, не только как ректор и профессор, но как общественный деятель, что университет не может и не должен быть народной площадью, как народная площадь не может быть университетом, и всякая попытка превратить университет в такую площадь или превратить его в место народных митингов, неизбежно, уничтожит университет, как таковой. Помните, что он принадлежит русскому обществу, и вы дадите ответ за него.»
Речь эта, сказанная с необычайным душевным подъемом, вызвала гром долго несмолкавших рукоплесканий. Вместо скандала, которого многие опасались, студенты устроили своему ректору овацию… То была большая моральная победа, которую Совет Московского университета оценил по достоинству и вечером того же дня в свою очередь сделал ему овацию…
Можно себе представить, каково было С. Н. идти на закрытие университета, но другого выхода не было. Беспорядки в Москве усиливались. С. Н. решил ехать в Петербург хлопотать о разрешении студентам собираться где-нибудь вне стен университета: он надеялся, что, открывши отдушину в другом месте, он оттянет от университета постороннюю публику.
Вдобавок к своему болезненному состоянию и крайнему переутомлению С. Н. еще простудился. В таком состоянии ему приходилось посещать студенческие сходки и бывать в Совете университета. Он уставал до изнеможения и, возвращаясь домой, кидался на диван, хватая книжку А. Дюма, «Joseph Balsamo», которую взял у меня и зачитывался ею, говоря, что это лучший отдых для головы, иначе мысли и думы еще пуще одолевают.
Последнее время им овладело особенное нервное возбуждение и в университете замечали, что он не мог говорить спокойно, без глубокого внутреннего волнения. Наконец, уступая просьбам Прасковьи Владимировны, он перед отъездом в Петербург решил объявить о своем нездоровьи. Тотчас в одной из Московских газет появилась язвительная заметка, что «ректор кстати заболел». С. Н. вознегодовал на этот несправедливый и столь недоброжелательный укор и, так как в газетах то и дело появлялись всякие непроверенные и вредные для дела слухи, он решил положить этому конец, поместив в газете «Слово»