взял магнитофон, завернул его в новый яркий плед и подал Янису. Ирина закусила губы, но ссориться со мной не стала, не знаю уж из каких соображений. Янис жадно схватил магнитофон, быстро оделся и юркнул в дверь перед расстроенной, обескураженной Зоей. Я съел пару пирожных и остатки холодца и завалился спать.
Ирина со мной не разговаривала, поэтому я тотчас уснул.
На рассвете меня разбудил телефонный звонок. Звонил вахтер института, жаловался, что какой-то пьяный колотит в дверь, требует, чтобы впустили, говорит, что позарез надо в акустическую лабораторию (в ту самую, где я являюсь начальником). А по инструкции в праздничные дни туда категорически запрещено впускать. Я велел узнать фамилию нарушителя. Вахтер долго перекрикивался у закрытой двери, наконец сообщил: «То ли кис-кис, то ли кас-кас, шут его знает, не разберешь». — «Клаускис!» воскликнул я. «Во-во», — подтвердил вахтер и добавил, что этот самый Кас-кис грозится, что разобьет окно, а все равно проникнет в лабораторию. Я сказал вахтеру, чтобы выполнял инструкцию: раз написано никого не впускать, значит, никого и точка. Но не успел я заснуть, как снова зазвонил телефон. Вахтер криком доложил, что из акустической лаборатории доносятся «всякие» звуки, от которых волосы встают дыбом. Я сказал, что выхожу, и начал быстро одеваться.
Когда мы с вахтером подошли к лаборатории, то никаких «всяких» звуков не было. Вахтер шепотом побожился, что звуки были, что до сих пор не опомнился и что кожа еще топорщится. Я открыл дверь. Янис был там. Согнувшись под тяжестью, он тащил из дальнего конца лаборатории анализатор спектра. Макетный стол, на котором мы обычно собирали схемы, был заставлен приборами. Стекло в одном из окон было разбито. Янис поставил анализатор на стол и невозмутимо принялся расставлять динамики стереофонического звучания. Вахтер начал шуметь и требовать немедленного составления акта, вызова милиции и так далее, но я, попросив его удалиться на свой пост, подошел к Янису. Он почти рухнул на стул. Все это казалось более чем странным. Клаускис сидел, понуро ссутулившись, поддерживая голову тонкими руками. Он вдруг затрясся как в ознобе и уставился на меня своими тоскливыми глазами.
— Что ты собираешься делать, дружище? — как можно мягче спросил я. — Пойми, я начальник, отвечаю за лабораторию и должен знать.
Он согласно кивнул. Я ждал. Дрожь порывами охватывала его, и он изо всех сил сжимал свои маленькие, как у мальчика, кулаки. Я подумал, что неплохо бы увести его домой. Оставлять его в лаборатории в таком состоянии было нельзя.
— Твоя пленка — музыка, — начал он, с трудом подбирая слова. — Я должен ее проверить. Анализатор, — он ткнул в большой массивный прибор, — понимаешь? — И быстро-быстро произнес что-то по-латышски, но тут же виновато взглянул на меня и сказал по-русски: — Этот звук — загадка, он сделан как по лекалу. Там, внутри, что-то есть.
— Где внутри? — спросил я.
— Внутри звука. Там, в глубине. — Он зажмурился, мечтательно улыбнулся, и снова его губы искривились. Давай вместе. Разреши! Прошу.
— Ты хочешь разложить звук по частоте? — уточнил я.
— Да, да. Это очень сложный звук. Не могу понять, как он сделан. То есть из каких простых звуков он состоит.
— Думаешь, он сделан?
— О! Я знаю звук, чувствую на вкус.
Он смотрел умоляюще, и я не выдержал: сбросив пальто, пошел к шкафу и включил рубильник. Признаться, меня самого сильно заинтересовал весь этот бред.
Клаускис тотчас, как только вспыхнули лампочки, занялся схемой предстоящих испытаний. Покачиваясь, бормоча что-то на родном языке, он торопливо соединял провода, ощупывал их вздрагивающими пальцами, словно не доверял глазам. Он блестяще разбирался в аппаратуре.
Не прошло и минуты, как мощные динамики ожили, раздался ровный несильный шум, который на языке радистов называется фоном. Клаускис быстро «погасил» его несколькими поворотами рукояток. Сделалось тихо, но тишина эта была не безмятежной, какой она бывает, скажем, в зимнем лесу или в глубоком подземелье, а напряженной, как в испытательном зале высоковольтной аппаратуры перед ударом искусственной молнии. Это особое состояние тишины объяснялось, видимо, тем, что динамики все-таки жили, их могучие диффузоры едва заметно колебали воздух, и эти колебания вызывали ощущение напряженности и тревоги.
Клаускис ждал, пока прогреются приборы. Теперь он был совершенно спокойным. Его огромный лоб казался круглым и белым, темно-русые волосы гладко зачесаны назад. Я был знаком с ним лет десять и любил его искренне, как доброго, верного друга. Сейчас же, не знаю почему, он раздражал меня. Я отвернулся к окну. При первом взгляде оно показалось мне глубокого черного тона, но чем дольше я в него глядел, тем все более прозрачным, синеющим становился за ним мрак. Там, внизу, в двухстах метрах, текла Ангара, не замерзающая даже в самые лютые морозы, — черная, быстрая, окутанная густым туманом.
Я чувствовал, что в этом что-то есть: материал, основа для выработки новых жизненных принципов…
Зазвучала эта адская музыка. От первых же звуков меня передернуло, — вахтер довольно точно передал ощущение: затопорщилась кожа. К концу «сеанса», кроме отвращения к звукам, я почувствовал неприязнь лично к Янису Клаускису…
Янис перемотал пленку, перестроил схему и снова включил магнитофон. Он торопился, движения его были быстрыми, но точными. Лицо бледно, неподвижно, сосредоточенно.
Вдруг взвыли сто сирен на разных звуковых частотах. Мне показалось, будто я заскользил куда-то вниз, в какую-то пропасть. Полет был настолько стремителен, а чувство безвозвратности падения настолько остро, что, помню, у меня вдруг потемнело в глазах и я застонал от ужаса.
Я смотрел на Яниса, на его тонкую, как бы призрачную, шею, и мне казалось, что единственное мое спасение… Говорить об этом, честное слово, противно, но не умею кривить душой, скажу: мне казалось, что единственное мое спасение — стиснуть изо всех сил его горло… Я приподнялся уже, но тут музыка оборвалась.
Клауокис сидел с закрытыми глазами и белым искаженным лицом. Я с трудом повернул голову — за окном разливался синий зимний рассвет. С Ангары, покачиваясь, клубами полз туман. Я хотел потормошить Клаускиса, но не мог поднять руки. Я просто сидел и тупо смотрел перед собой.
Клаускис застонал, упав грудью на стол, потянулся к магнитофону, перемотал пленку, изменил схему и снова включил воспроизведение. Все внутри меня противилось продолжению эксперимента. И в то же время что-то тайное, темное жадно, нетерпеливо ожидало начала музыки.
Я еще ближе придвинулся к Янису…
Теперь мне показалось, будто меня сразу же, грубо, бесцеремонно зашвырнули в какую-то узкую бездонную щель, и я, пролетев уйму времени, застрял в ней, как клин. Но и это ощущение было неточным: оказывается, я не остановился, а, как мыло, вгонялся в щель все глубже и глубже, и этой щели не было конца. И вдруг возле себя, буквально внутри стены, я увидел чье-то расплющенное лицо и безумно ненавистное тонкое горло. Из последних сил я дотянулся до него, обхватил слабыми негнущимися пальцами и, содрогаясь, стал давить, давить, давить…
Очнулся я на полу. Яркий дневной свет слепил глаза. Раскалывалась голова, ныло все тело и сосало под ложечкой, словно я не ел два часа. Прошло еще какое-то время, — сколько, не знаю, — прежде чем я смог приподняться и сесть. Янис Клаускис лежал неподвижно, раскинув руки со сжатыми кулаками. Казалось, что он не дышит. Я дотянулся до него и стал щупать пульс. Сердце работало едва-едва, с перебоями. Я подполз ближе и стал делать ему массаж. Вскоре он очнулся. Слава богу, в кармане пальто нашлась пачка печенья, и я малость подкрепился, иначе не знаю, сидел ли бы я сейчас перед вами…
Глава вторая, рассказанная супругой Виталия Кругликова, Ириной, врачом-терапевтом районной поликлиники