Кошкачеловек перелицованный
Костя-кот облизывает себя — обмывает. Чистюля. Но чудно: всякую вшивую грязь, что извне на шерсть его садится, слизывает — ив самую нежную нутрь свою отправляет, словно пищевод — это его мусоропровод, канализационная труба. Человек, напротив, выплевывает всякую из себя гадость… Человек по-своему привык полагать, что вне его — не он, а лишь панцирь, покров, одежда, а он (я) начинается внутри — там его суть — то, чем люди суть, живы. Кошка же облизывает шерсть — оттачивает свои антенны, мироуловители: волосики, усики (усы — так вообще нервные антенны, и все выпячены во вне — чувствилища). Но се значит: вот у кого чувственное познание, из ощущений возникает, здесь примат эмпирии, и отсюда раздражение и мгновенность импульса, ибо у кошки мыслильня из нутра выворочена наружу: обнажена во вне, в шерсти. Нутро же — подсобно, грубо, туда отходы жизни: грязь всякую с шерсти сплавляет, как лесистая тайга — по реке. У человека же, напротив: лучше снаружи грязен будет, но внутри чист; лучше шкура задубеет от грязи, но внутрь ее не пустит. И даже просто обмываясь, ведь грязное отбрасывает во вне. Тело наше — словно первый эшелон обороны для непроницания грязи в нутро. Значит, кожей не воспринимать, но отталкивать воздействия человеку пристало (в отличие от кошки). Зато деликатность ткани нутра, ее полувещественность, «эфирность» говорит об утончении там вещества, его одухотворении. Значит, если кошке пристали чувственные реакции, раздражимость и эмпирическое мышление (недаром кошка — самое чувственное животное), то человеку пристала задержанность реакций на внешние раздражители, а вместо эмпирии (податливость на вне и извне) — априория: мышление из себя, изнутри, действие не как аффект и реакция, но как мысль и план
Итак, та сеть нервных волокон, что в шерсти у кошки выпячена наружу и через которую у нее идет главная чувствительная жизнь, — у человека вворочена внутрь. Зато те голые бесшерстные внутренние поверхности и стенки, что у кошки служат отходо-отводами ее бытия, — у человека выворочены наружу и живут в качестве бесшерстной голой кожи. Недаром у кошек язык странно шершав: это выдает как бы экзокожность ее внутренних стенок; подобно и наша кожа цыпками покрыта бывает. Итак, кошка и человек — перелицованные по отношению друг к другу существа. И недаром нашей коже так хочется кошечности (меховой одежды) как своей поверхности, нароста, дополнения и продолжения..
Многожизние облипает
7.3.67. Ух! Многой жизнью я, оказывается, ворочаю: вон вчера в гнезде с ребеночком и Светланой среди пеленок и игрищ провел божий, блаженный соительный и жизненный день. Но и сюда, как домой, — с радостью вечером вернулся: с утра чисто умозреть буду на покое среди своих родных. Здесь же — непорядок: Б. - тучей, и было отчаянье от бессилия с Димкой, от их покинутости. Извержение и истерика; поздно сидели — и радостно умиротворились. А утром велю ей одеться — выходить со мной в рощу на очищение. Послушалась. Спустились — в подъезде ящик с почтой: «Потом!» — говорю. Прошлись: «А вчера Мелетинский…» — «Гони образы Мелетинских из души: смотри на свет, нюхай ветер, слушай птиц». Замолкла. Идем. Храм се же божий — чудодейственного напоения силами. Б. повеселела: «Ав-ав!» — изображает собаку, что я на разминку вывел. Солнце, тени весенние, лучики в горлышках птичек — как попискиванье ангельских душ ребеночков. Ох, уж как расперло мою душу за эти два дня возле ребеночка: просто физически чувствую, как нутро мое расступилось, сморщенная душа расширилась и там, среди слежавшегося и застарелого, заматерелого и осатанелого старолюбья и давнезлобья, ручками и ножками и голоском и тельцем расталкивая и цепляясь, заворохалась новорожденная, парная любовь к ребеночку. (То есть он вошел в меня, как фалл во влагалище: в этом деле я теперь — женщина.) И так полчаса святились и светились мы. Согласилась, что так бы каждый день — и из нее не истерика на Димку излучалась и бессилие, а покой и стройность. И даже принцип жизни изрек: «Не желать себе улучшения (изменения) жизни (новой) иной, но хорошего самочувствия в этой (данной) жизни. А это всегда в нашей власти». Вот так становлюсь я мастером ars vivendi1 — иного выхода у меня нет, как таковым быть. И оттого мне остается только одно: жить радостно, быть счастливым, легким, не угнетенным ложью и правду счастья излучающим — счастья, которое просто, кругом нас — вот оно, бери. Так что ж: собирался заняться отвлеченным — Цветаевой — и перекрыть разгулявшуюся жизнь мою и обрести вновь строгую, самоосаживающую волю мысли. Но и жаль будет ее, жизни-то, вчерашнего шипения, что до сих пор в ноздри бьет. Потом же весь день был налит Эросом — разновиднейшим, так что каждый его миг прямо к делу и предмету моего рассуждения относится. Так что попробую его в слово перелить, дабы «в гранит оделася Нева» и жизнь без насилия мирно уступила бы на время место мысли — и так бы дружно они жили: прихлынув волной, жизнь бы разливалась и затопляла и ошеломляла голову и опаивала дух, а потом, утомленная и блаженная, стихала б, под эгидой мысли собиралась восвоясях и текла б положенную пору — в покое и светлости, оттянув и вознеся Эрос свой высоко в небо, воздух и свет — во все это через мысль и умозрение перелившись. (Одна не любящая меня знакомая со злобой назвала меня: «самый благополучный человек»: «деревья ему, видите ли, нашептали, чтоб не идти, и он не пошел в институт; а нам тут мучься!..» И я чую грех и побаиваюсь радости — возмездится? Но отчего радость моя, делимая с любимыми родными семьями, под чистым воздухом и от вольных умозрений, — менее Божье и праведное дело, чем общелюдское, темное, злобное и завистливое страданье?)
Итак, как приступала и накатывалась волна вчерашнего дня. Вначале было бодрое мирное утро у Б. с «малшиком»: моленье в роще, мирные тихие разговоры за столом, потом полтора чара умозрения — лишь бы огонек поддержать; будильник — без четверти одиннадцать, собрался; Берте: «Поехал за молоком и на службу к дитю, — мать ее уехала, вернусь часов в II». В метро читал В. В. Розанова «Люди лунного света». Сосед заинтересовался, что за книга, записал название — выпишет в Ленинке. Голубые глаза, круглое бледно-красное лицо; похоже, что чист и полом угнетен. Вот он, как пишет: даже когда и сколько раз с женщиной; подсказывает, как в будущем организовать, т. е. у нас теперь, по науке..
Вот — клюнуло. Невыговоренное слово Эроса носится в воздухе во всем, люди словно мотают головой и хвостом, как лошади от оводов, — и другому предаются: службам, газетам. А все равно у всех на уме ЭТО. И вот двое чужих — он и я — на выговоренном слове, пробившемся, как живая трава сквозь асфальт и бетон, — во братстве и по существу сошлись. Я говорю через идеи и Бога, он — через науку и советский быт: слова тяжело, непонимающе ворочаются; каждому трудно понять, что другой имеет в виду (вот: привык уж к этому разделению: «говорится» и «имеется в виду»), — и стеснительно вообще; как созаклятники и тайная секта на 10 минут сидения в метро из нас сформировалась; лживо все-таки вообще говорить об этом: жить должно, а не говариваться
Когда ехал в автобусе с донорским молоком, отбросил газету и стал снизу на дома краснопресненские двухэтажные взирать, потом никитские — побольше: вдруг взвидел их космомысленность: арочки, крыши, сосульки, надбровья карнизов, завитки и ресницы разные — вознесения людских идей и милых образов: дома снизу веерами вверх распушиваются и царственеют в висячей каменности. Так это все взвидел из окна автобуса на первом ряду. Вдруг в темную нутрь автобуса глянул; набилось черных и кишащих тел и одежд — и уступить бы надо, но отвернулся взглядом, как от токовой розетки, и в окно опять дозаглянул. Но уж пришлось себе доводы привести: а) я сам подрезан в ноге; б) в таком настроеньи, когда мне виденье даровано, не имею права из-за тупой безглазой гуманности красоту вспучивать: уж лучше буду гуманным, когда света божьего не вижу, — то ж чаще… Но не аргументами, а чувством безусловной правоты: от радости — успокоился и опять воззрился. К Арбату подъезжая, знал и ждал дом, где Гоголь умер, и щемень прознобила. Вышел во двор — памятник обойти. Корявую глыбу скамьи увидел, мантию округлую — и жутко пронзающий клюв, уже изнуренно повисший: наработал свое с рукой — усталыми когтями. Вообще как птица подбитая и нездешняя — гоголь. Хохол — не хохол: хохлом, видно, обернулся, для нам понятности. А внизу — пузатые, с зобами, воробышки, голуби, куры, индейки- вообще птичник под ним, наседкой — развел. Но все — тупые, земные, круглые, домашние, подкупольные и от неба его крылами загорожены; сам