ублюдок Альфонсо угомонился в могиле. А уже на следующий день Чезаре блевал кровью, и доктор Гуччини, качая головой, твердил, как заведенный: «Бычье здоровье, бычье здоровье!» Тогда Чезаре принял его слова за злую шутку, но лишь после смерти отца понял, что Гуччини говорил вполне серьезно. В самом деле, здоровье у Чезаре Борджиа было поистине бычьим. Хотя он и сомневался, что это являлось прямой заслугой фигурки, спавшей под кружевным платком в выемке между настенной панелью и завитком лепнины.
Прошла неделя, прежде чем стало ясно, что он действительно выживет. Но он был слаб, так слаб, что едва мог оторвать руку от простыни, провонявшей его потом, мочой и кровью. За ним ходил один Мичелотто, остальных слуг давно простыл след, а сиделка из старого душителя получилась неважнецкая. Его только и хватало, что напоить Чезаре целебным настоем, оставленным доктором Гуччини, да вскидывать аркебузу всякий раз, когда за дверью раздавался подозрительный шум. Странно, кстати, что он никак не отреагировал на эти вопли. Наверное, уснул у порога. Чезаре не винил его — никто не может обходиться без сна неделю подряд, будь он хоть трижды верен.
Ругаясь сквозь зубы, Чезаре кое-как запалил свечу и сел. Его качало, комната плыла перед глазами, и выпустить раму кровати было все равно что бросить обломок доски, на котором болтаешься посреди открытого моря в жуткий шторм. Чезаре ненавидел море, и сейчас при мысли о нем испытал прилив тошноты, тут же сменившийся вспышкой страшной злости на себя. Куда больше, чем море, он ненавидел слабость. Он никогда не бывал слабым, просто не мог быть. Он Борджиа. И он еще жив. И бык все еще ждет его в тайнике у пола.
«Не надо. Оставь его. Он принесет тебе зло», — сказал в его голове голос Лукреции, так отчетливо, словно она стояла здесь и в тревоге смотрела на него расширившимися глазами… карими. Ох, кровь Христова, в последнюю их встречу они были карими! Как же он сразу тогда не понял? Он ничего не понял, ничего, он так обезумел от счастья, что она снова свободна, снова принадлежит только ему, что не видел и не замечал ничего. Или бык в самом деле лишил его разума? Чезаре не мог тогда думать, мог только целовать Лукрецию так, как никогда не целовал ни одну из женщин. И не заметил, что она отказалась от ласточки. Почему? Проклятье, Лукреция, что ты наделала и зачем?
И где ты теперь?
Он выпустил край кровати и встал, тут же уцепившись за полог. Вверху взвизгнули кольца, державшие ткань, казалось, что они вот-вот оборвутся под тяжестью его обмякшего тела. Задыхаясь, Чезаре заковылял через комнату к стене. На ней висело огромное зеркало — Чезаре нравилось видеть себя и своих любовниц во время соития — и в нем Чезаре увидел отощавшее, бледное привидение с всклокоченными волосами, неряшливой бородой и диким взглядом. Совершенно диким взглядом.
Он еще не отпустил быка. Пока еще нет.
Внизу послышался шум. Чезаре не обратил бы внимания, если бы шум шел снаружи — еще одно убийство под его окнами в эту ночь, не первое и не последнее. Но шумели с другой стороны, снизу… неужели прямо в его доме?
— Мичелотто? — хрипло позвал Чезаре.
Ему никто не ответил.
Чезаре огляделся. Его меч и кинжал лежали на кресле в углу, там, куда он бросил их неделю назад, в беспамятстве срывая с себя душившую его одежду. Некому было убрать их, некому почистить, но сейчас это оказалось очень кстати. До тайника с быком было пять шагов, до кресла — три. Чезаре поколебался, голос Лукреции снова шепнул ему: «Не надо… Возможно, ты выжил только потому, что тогда быка не было при тебе, так что не надо, Чезаре». Он тряхнул головой, сделал три шага и обвил рукой ножны. Кожаные, отделанные рубинами и серебром — подарок самого Леонардо да Винчи, служившего в армии Чезаре военным инженером в прошлом году, в походе на Романью. Рукоять меча легла в руку уверенно, сразу вернув часть душевного покоя. Вот только сам меч оказался тяжел, непомерно тяжел, и Чезаре недоверчиво посмотрел на свою кисть, с трудом поворачивающую из стороны в сторону когда-то такой удобный и ладный клинок.
Шум, между тем, приближался. Чезаре услышал вдалеке голос Мичелотто — тот не уснул, а всего лишь пошел навстречу незваным гостям. Шум усилился, заговорили на повышенных тонах. Чезаре стоял посреди спальни, мокрый от пота, полуголый, с бесполезным мечом в руке, и напряженно вслушивался в нарастающий гул, с каждым мгновением все больше уверяясь в мысли, что это пришли за ним.
«Ты дурак», — отчетливо произнес в его воспаленном сознании голос — но не Лукреции, а той женщины, которую он привел к ней, той, что помогла раскрыть заговор… как же ее звали? Кларисса? Класинда?
«Кассандра», — вспомнил он, и по спине его потянуло холодком, хотя ночь стояла безветренная и душная.
«Ты дурак, Чезаре Борджиа. Кинулся к мечу, как будто мечу обязан тем, кто ты есть. Разве меч сделал тебя владыкой Романьи? Разве благодаря твоему мечу о тебе слагают легенды? Разве в мече, или в разуме, или в храбрости твоя сила?»
Эти мысли звучали так ясно и четко, словно кто-то и в самом деле проник ему в голову. Чезаре выругался и швырнул меч на пол — точнее, не швырнул даже, а выронил, и сталь тяжело зазвенела об пол. К нему кто-то бежал, и на мгновение его окатило волной пронзительного, горячечного узнавания: вот так же бежали к нему убийцы в замке клана Бальони в далекой Перудже, и точно так же между ним и его смертью стояла только хлипкая дверь — и фигурка быка. Где теперь Перуджа? Где Тила Бальони, ее тиран? И где Чезаре Борджиа, тиран не одного занюханного городка, но целой Романьи?
Он бросился к стене, сбиваясь с ног. Если бы у него остались силы, хоть самая малость сил, он бы забаррикадировал дверь или хотя бы запер ее, чем выиграл бы драгоценные секунды и успел добраться до тайника. Но до двери было семь шагов, целых семь, а до тайника теперь только два. Чезаре споткнулся, упал на колени, впился трясущимися руками в стенную панель. За спиной у него дверь с грохотом ударилась о стену, кто-то рявкнул: «Чезаре Борджиа, именем Папы Юлия II ты арестован!» Его рука скользнула в щель, кончики пальцев извивались во тьме, судорожно нащупывая подарок, который Лукреция оставила там в благодарность за пригоршню марципана… она всегда ему что-нибудь оставляла взамен…
Железная перчатка сгребла его за волосы на темени, рванула вверх. Пальцы сорвались, едва коснувшись кружева на платке — но не коснувшись матового металла.
— Ты арестован, сучий потрох, — сказал кто-то, и мир раскололся надвое вместе с его головой, а потом исчез.
Конклав, собравшийся по смерти Александра VI, справился с возложенной на него задачей в рекордно короткий срок. Всего неделя понадобилась досточтимым кардиналам, чтобы посредством споров, крика, потрясания кулаками и взаимных обвинений во всех смертных грехах избрать, наконец, лучшего и достойнейшего среди них. Им оказался Джулиано делла Ровере, тот самый, у которого двенадцать лет назад Родриго Борджиа из глотки вырвал столь близкую победу, тот самый, кто, затаив зло, натравил на Родриго Борджиа — а заодно и на всю Италию — французских захватчиков. Сбылось предсказание, сделанное человеком в маске в ночь убийства Хуана Борджиа: Джулиано делла Ровере стал понтификом, и даже скорее, чем ожидал. Позже он предпринял немало попыток отыскать того человека или хотя бы выяснить, кем он был, но так и не добился успеха.
Среди всех своих собратьев и конкурентов Юлий II не выделялся никакими особыми заслугами или достоинствами. Но его ненависть к семье предшественника поистине не знала себе равных. Поэтому первым же приказом, скрепленным папской буллой, стало распоряжение о немедленном аресте Чезаре Борджиа. Местом его заключения определили замок Чиренья, расположенный достаточно далеко от Рима, чтобы новоизбранный Папа чувствовал себя в безопасности, и достаточно близко, чтобы в назначенный день конвой мог без промедления доставить Борджиа на папский суд. Сам день суда, впрочем, Юлий называть не спешил, прикидывая, как получше разыграть столь удачно легшую карту.
Чезаре ждал решения его святейшества в тесной, душной камере с единственным зарешеченным окошком под потолком. Он стал еще оборваннее и грязнее, чем был, агонизируя, всеми брошенный, в собственном опустевшем дворце. Но если бы он мог взглянуть в зеркало, то заметил бы, что дикости в его глазах поубавилось, а лицо прояснилось. Его еще терзала горячка, но он больше не чувствовал себя